Нелли вдруг очнулась: она ехала не к дому по обычному маршруту, а трамвай уносил ее на окраину, в сторону сквера, к месту свидания с ее безымянным героем. Да, настоящий герой всегда безымянен. Он вырос в ее глазах до облаков и застелил солнце. Голова Нелли стала пуста, и в пустоте, где-то на краю, забрезжило чувство голода. Сойдя с трамвая, по скверу она уже брела без стремительности, с какой ведет порыв или слепая вера, а понуро и даже скорбно, как бывает, когда порыв прошел и настало время пожинать плоды слепой веры.

Самовольнов давно не спал, но вставать со скамейки было незачем. Хорошо бы умыться и позавтракать, очень плотно, яичницей с луком, да чашкой, да что там чашкой – кофейником крепкого кофе с молоком и свежими хрустящими булками, хорошо бы. Да кто ж тебе даст? Кто предоставит хотя бы умывальник? А в кафе все несусветно, несуразно дорого. Да и порции какие? Долго еще славянам расти до парижского крохоборства. За чашку их кофе он в Москве день бы питался в закрытой столовой пирогами с осетриной. Тут у Самовольнова так засосало под ложечкой, что на глаза навернулись слезы. Впрочем, столовая была бы закрытой на лесоповале. Нет, ему решительно некуда спешить, и он лежал на скамье, заложив руки под голову, и смотрел на высоко плывущие облака, как Болконский под Аустерлицем. Над ним раскачивалась черно-зеленая ветка платана, и мысли в голову просились, соответственно, философские. Облакам безразлична вся людская возня, до них не долетают ни крики, ни смех. А вместе с тем там где-то обитает высшая разумная сила, которая управляет даже самым последним муравьем в тени лопуха. Он ползает и тащит соринку по ее усмотрению.

Ветку задуло ветром, и на ее месте возникло лицо той дурочки, из-за которой он теперь валялся на скамейке, соперничая с окурком, с той лишь разницей, что окурок валялся под скамейкой.

– Душа моя! – произнесло лицо и наклонилось над ним.

«Да чудится ли?» – Самовольнов привстал на локти, потом сел.

Нелли опустилась рядом. Она осмотрела его с головы до ног: щеки стали щетками, пальто, знакомое до боли, – мешком.

– Что? – злобно процедил сквозь зубы Самовольнов.

Голод, брезживший на горизонте, выкатился в зенит; Нелли подняла брови и жалко – этого она никак от себя не ожидала: жалобности – попросила:

– Поехали ко мне, поедим?

Самовольнов цокнул языком, этим звуком чего только не выразив: мол, довела; да скажи мне кто раньше, не поверил бы; довела, а теперь пользуется – и сказал:

– Поехали.


Дома, пока Самовольнов плескался в душе, Нелли собрала завтрак на слона. Шайке разбойников хватило бы. Самовольнов все это съел, а пока он ел, Нелли, сама не очень отстававшая от него, то и дело спрашивала с полным ртом:

– Еще?.. Винца?.. Ветчинки?..

– Ф-фу, – наконец он оттолкнул от себя пустую тарелку, – так и до заворота кишок недолго.

И в этот момент вошел муж, известный как фон Бифштекс. Нелли и Самовольнов не заметили, как пробежал день, а завтрак их вполне перешел в полдник.

Муж уставился на гостя с немым вопросом: «А это кто?»

– Мой двоюродный брат, – не моргнула глазом Нелли.

– Так его ж расстреляли, – осел фон Бифштекс.

– Да, расстреляли. Мы все так думали, а он, оказывается, был ранен, отлежался, можно сказать, в медвежьей берлоге. – Нелли сочиняла на лету и поражалась своей фантазии. Поражался ей и Самовольнов и не скрывал этого, а ловил каждое слово с открытым ртом. – Короче, это длинная история. В духе Софьи Носович [4], весь город знает. Вырвался из лап большевиков. Он ведь живой, ты сам видишь. И русский. Русский и брат.

– Русских миллионы, – усомнился фон Бифштекс. – И что же, все они тебе братья?

– Не сомневайся. – Нелли ударила себя в грудь, будто собиралась крикнуть «всех не перевешаешь».

– Ну уж. Прям Ромул и Рем, вскормленные молоком волчицы.

– Молодец! – похвалила супруга Нелли, а он это любил. – Сам нашел подобные прецеденты в истории.


Так Самовольнов остался в доме у «сестры».

Не будем останавливаться на том, как проводила дни она с двоюродным братом, столь чудесно спасенным медведицей из лап большевиков, пока фон Бифштекс зарабатывал им на хлеб и шоколад на казенной службе, а вернувшись, требовал – не всегда – исполнения супружеских обязанностей, но долго так продолжаться не могло. Это Самовольнов заявил Нелли, обойдясь без стучания кулаком по столу, а тихо и твердо, отвернувшись и глядя в сторону, в окно.

После чего дня через два вечером господин фон Бифштекс долго стучал в дверь, пока не додумался спуститься к консьержке за ключами.


Собрав вещи и все ценное, что было в доме, а оно – Нелли была в том небезосновательно уверена – принадлежало ей по всякому праву, она выехала с Самовольновым в неизвестном направлении.


Версия третья

Меджибож повернулся и пошел.

– Попадись ты мне в девятнадцатом… – услышал он вдогонку, на что презрительно усмехнулся. Но дальше то, что он услышал, заставило его остановиться и стерло с лица ухмылку.

– Контра… – прошипела Мария.

Меджибож оглянулся: она быстро уходила в противоположном направлении. «Так, так, так, – заработал в его голове механизм, – я ушел с поста, значит, дезертир, предатель, беляк… значит, контра. Я. А кто же тогда она?»

Он втянул голову в плечи и побежал – больше нельзя терять ни минуты. Каждая – на вес золота.

Он вернулся в консульство незамеченным и на следующий день по графику сидел за столом дежурного дипломата, принимая заявления на продление или обновление паспорта, на выдачу свидетельств, и так далее, и тому подобная повседневная рутина – знали б ее девки, не гонялись бы за дипломатами. Тем паче им подолгу на одном месте не дают засиживаться, чтоб связями не обзавелись, не окрепли: даже камень лежачий на одном месте мхом обрастает, а уж человек… И по истечении положенного срока Ивана Меджибожа перевели в другое консульство в этой же стране.

В Энбурге тогда убрали бежавшего главаря, или, иначе, лидера националистов одной из окраин советской империи; западная пресса это особенно не муссировала – очень ей нужна свобода какого-то славянского меньшинства, славянам полагается ярмо да батог; советским же посольством, следовательно, в столице этой Шварцляндии устраивался прием… совсем по другому поводу. А на прием своего консула сопровождал Меджибож. Посольство располагалось в особняке ХIХ века, мужчины были в строгих костюмах, зато дамы затмевали друг друга шелками, мехами и драгоценностями. Только переводчица при после была в форме, правда, без погон. Да и переводчица ли? Но что при посланнике – вне сомнения.

Когда Иван разглядел ее лицо, то чуть икрой не подавился. Это была Эмма?.. Элла… нет, как же ее звали? Ева? Ради которой он чуть не пустил под откос карьеру, свободу – всё. Да ради нее ли? Ради любой русской он тогда сделал бы это. Тогда царь в голове отрекся от шварцляндского их разговора, слова шварцляндские стали насекомы-ми-уховертками, которые добирались до мозга и сверлили своим смыслом. Лучше б он не понимал этот мраков язык, а ведь сколько жизни ухлопал, чтоб его освоить, чтоб говорить, подобно урожденному шварцляндцу. И с чего графья попирали русский? За то ныне на Соловках портянки протирают – и поделом!

На приеме все общаются со всеми, каждый преувеличенно рад каждому. Иван ушел бы, скрылся от греха подальше, да служба не велит – без консула нельзя. Но вроде обошлось. Народ, если этих расфуфыренных дамочек можно назвать народом, стал потихоньку растекаться. Но чему быть, того не миновать. Уже в фойе он лицом к лицу столкнулся с – ах, да! Ее звали Марией. Она засмеялась:

– Здравствуйте, товарищ Меджибож.

– Разве мы с вами знакомы? – Кто бы усомнился в его искренности.

– Как же, как же, – лукаво улыбаясь, продолжала товарищ Мария. – Ночь. Улица. Фонарь. Аптека. А под фонарем…

– Ну, разумеется, – кивнул Меджибож, – Александр Блок.

Товарищ Мария перестала улыбаться:

– Скажи спасибо, Иван, что я твою измену партии приняла за высшее признание моей красоты.

– Кто-то ради любви не выполнил долга? – решил стоять на своем до конца Меджибож.

– Хочешь, напомню, как ты…

– Это явное недоразумение. Я вас вижу впервые.

– Ой ли?

– Но должен признаться, – сориентировался Иван, – что ради вас можно, да и не жаль, потерять голову.

Товарищ Мария довольно улыбнулась.

– Наташа, – позвал ее по-свойски посол. – Тебя здесь спрашивают.

Она укоризненно покачала головой, как учительница провинившемуся ученику, вздохнула и протиснулась между полуобнаженными спинами в соболях и чернобурках.

– Наташа? – Иван не заметил, как почесал в затылке. Жест, не рекомендуемый дипломатам.


Эпилог

Артэми уже в аэропорту получила запечатанный конверт и положила его в черный лаковый ридикюль, устроив на нем прощальный парад своим алебастровым пальцам в кружевных митенках.

Только через месяц в издательство «Черная лебедь» пришел ответ. Все три варианта, на взгляд Артэми, в равной степени были жизненными; она их переведет все и отдаст в журнал «Литератюр ожурдюи», посмотрим, каков будет эффект. Но все три варианта объединяет один общий минус: всюду забыта черная сотня. А ведь Ева – белая черносотенка. Посему ни одна версия не угадывает истинной истории. А она значительно проще и поразительней.


Авг. – окт. 2002 г .

Роковая сделка

Чудом избежавшие истребления переулки старой Москвы, что за домом Герцена, спешно меняли свой вид. Иностранные компании соперничали между собой из-за стареньких особнячков, взвинчивали на аукционах цены и, уж если дорывались, не жалели средств на их восстановление. Особняки и целые барские подворья оживали, воскресали, открывали глаза, как спящая красавица после долгого сна, и удивленно не узнавали у своих ворот флаги невиданных государств, таблички с названиями неслыханных фирм и корпораций. Окна особняков были занавешены тяжелыми атласными шторами, а если они отодвигались невидимой рукой, за ними сияли каскады хрустальных люстр и светильников. Почти никто никогда в эти особняки не входил и из них не выходил. Зато из ветхого, пока не откупленного из-под коммунальных квартир двухэтажного дома с поблекшей мемориальной доской на углу Трехпрудного переулка, вышел молодой человек с тонким выстраданным лицом, в черной рубахе, с этюдником в руке и направился в сторону Тверской. Проходя мимо щегольского особняка, он зловеще ухмыльнулся: покупайте, мол, покупайте, вкладывайте, придет время, мы вас отседа в шею…

Из ворот особняка бесшумно выехал серебристый «мерседес» и исчез за углом. Молодой человек мрачно проводил его взглядом. Он вспомнил о своем младшем брате Коле. Последнее время, с чего бы ни начинались его мысли и разговоры, заканчивались они братом Колей. У того после армии неправильно срослись на ноге кости, надо ломать и сращивать по новой.

«Обыкновенная костоломная работа, а стоит… – молодой человек поморщился, – откуда у них, у Лукоморских, такие деньги?»

Он вышел на Тверскую.

Пятачок перед бывшим кафе «Лира», а еще раньше бывшим Страстным монастырем, походил на помойку. Толпы полунищих старух торговали чем попало: от колбасы до калош; молодчики побойчее выставляли валютный товар, фотографы по договорной цене снимали желающих с изображением президента либо, на выбор, бывшего президента, и над всем этим нависала вывеска-вамп Макдоналдса. На вывеску Лукоморский глаз не поднимал, его внимание было поглощено зданием Всероссийского театрального общества, грандиозно погоревшего несколько лет назад. За окнами фасада виднелось небо, синее или черное в зависимости от времени суток, а на вершине руин росла трава.

Художнику хотелось нарисовать, как эту траву колышет ветер. А здание – таким, какое оно ночью, с черными глазницами окон, зловещим в огнях фонарей, похожим на заброшенное или потерпевшее крушение судно. Он весь погрузился в работу. Толпа, роящаяся вокруг, не отвлекала его – наоборот, ее однотонный рокот давал ощущение привычности, а значит, уюта. Время от времени какой-нибудь зевака останавливался у художника за спиной, глазел, сколько душе угодно, и шел дальше.

Но вот рядом остановился необычайно изысканный господин вне возраста. На нем был костюм цвета ящерицы, пребелая рубаха и узкий шелковый галстук. Черные волосы его были напомажены, гладко зачесаны назад и блестели так же, как и его черные, будто только что снятые с витрины, туфли. Лицо этого господина было нежным и бледным, черты же – не запоминающиеся из-за их точной, без сучка без задоринки, правильности. Он смотрел на картину, встающую из пустоты полотна, и не моргал.

Но вот художник вытер кисти, сложил этюдник и собрался уходить.

– Простите, – приблизился к нему господин, – я давно наблюдаю за вашей работой, и она меня захватила.

Художник, еще не пришедший в себя от работы, тяжело, издалёка посмотрел на этого слишком правильно говорящего по-русски типа.