– Во время операции кончилось действие наркоза, и он умер от болевого шока.
– То есть… почему кончилось?!
– Дали правильную дозу, как всем. Но у него такой случай, что надо было больше. А больше нельзя. Сердце бы встало. Хоть так, хоть так встало бы.
Отец рухнул на пол.
Густо засвистел чайник – кипяток был готов.
Уже несколько месяцев Зверюк запирался в своей лаборатории и никого к себе не пускал. Приходили старые приятели с девушками, с вином покутить, как раньше, но он либо сидел молча, не подавая виду, что дома, либо высовывался из-за двери, непотребно ругался и прогонял побеспокоивших. На внутренних чаепитиях между художниками или бабульками он тоже не показывался. Он сильно одичал, оброс, опустился. Целыми днями пересматривал и перекладывал свои обманки. Он хотел понять, какая же из них самая лучшая. А если бы Гальярдов явился сегодня, сейчас, и потребовал с художника «американку»? Это же все равно, что заспорить «на американку», на желание выигравшего спор. Желание может быть любым, и счет предъявлен в любой момент. Особенно не рекомендуются «американки» девицам с парнями, да и между особ одного пола могут возникнуть весьма щекотливые ситуации. А если ваш приятель тайно влюблен в вашу жену и запросит «на американку» жену? Что же вам потом, его сына всю жизнь кормить? И Зверюку, как это ему лучшую картину отдать? Вот на этой букет васильков изображен, забытый на деревянной скамье. Таких васильков больше нигде нет! Значит, эти васильки самые лучшие, самые свежие, точь-в-точь живые! Значит, эта картина – самая лучшая. А на этой вот полотенце на гвозде висит. Так какое полотенце! Да такого полотенца днем с огнем не сыщешь! Самое лучшее в мире полотенце.
Зверюк и работать стал меньше. Какой смысл рисковать? Любая из этих картин уже продана. Эта, эта или, может, эта. Все понятно, когда делаешь вещь на заказ к установленному сроку на определенную тему. А это что же? Леонардо да Винчи продал свою Мону Лизу, с которой он не расставался ни при каких переездах, да еще заранее, до того, как она возникла в его голове? И на что ей теперь возникать, коли она уже продана?!
И Зверюк высовывался из лаборатории, крыл по-черному бедняг, которые по старой памяти забредали к нему посидеть и отвести душу. Но скоро пошла слава, что Зверюк озверел бесповоротно, и никто больше к нему не стучал.
Иголин, когда получил деньги от Гальярдова, сунул их в какую-то старую коробку, которых полно в реквизите всякого художника, и забыл о них. Работал он по-прежнему много, но ничего не продавал. Он понимал: чтобы выбрать лучшую из картин, надо увидеть все. А если хоть одна ушла на сторону, где гарантия, что она-то и не была лучшей? А если она была лучшей, то, значит, Иголин обманул человека. Пусть ему этот человек не понравился. Но дело уже не в нем, а в Иголине. Он договорился, пообещал и не может не соблюсти условий договора. Потому что зло тогда падет на того, кто обманул, а не на того, кого обманули. Тот тогда – невинно пострадавший, чист, как голубь, а он, Иголин, – обманщик и в слове преступник. И он исправно складывал, скапливал свои картины. Ему предлагали участие в выставках. Но всякая выставка подразумевает продажу, а как он может что-либо продать? Не может. Иголин отказывался от интересных предложений, и предложения перестали поступать. Об Иголине стали медленно забывать.
После того, как у семьи Лукоморских не набралось денег на похороны Коли (те-то, гальярдовские, были заранее заплачены за операцию) и его отпели в гробу, взятом напрокат, а затем свалили в общую, братскую яму (это и здесь русская соборность? Или это хирамово равенство и братство?), все пошло вверх дном. Отец слег, мать поседела и за день превратилась в старуху. Лукоморский понял, что виноваты деньги. Нечистые эти деньги. Так бы сидел Коля у окошка, пусть ходить не мог, зато мог ложки делать, учился их расписывать, и мать его вышивке обучала. Мог бы скатерти вышивать, сорочки. Конечно, не мужское это дело. А в могиле разве лучше? Проклятые деньги! Сам Гальярдов – франт-белоручка, а деньги у него нечистые и нечестные. И почему Лукоморский должен отдавать ему лучшую картину? Он уже расквитался с господином на букву «г» своим единственным братом. Лучшая картина – тоже единственная. Хотя этих «единственных» может быть целая коллекция. А как знать, появись тот тип – обернет дело так, что единственной картиной и окажется целая коллекция, он и потребует ее всю. Эти господа – ловкачи переворачивать все с ног на голову в свою пользу. Явился чистенький, образцовенький, а деньги – пахнут. Оборотень в костюме! Как же Лукоморский сразу не раскусил его? Ведь с самого первого момента тяготился присутствием Гальярдова. Будто ткнулось ему в душу круглое рыло, и сопело, и нюхало. Неприятно было. Но это по ощущению. А по уму выходило все правильно, прилично – благовоспитанный господин в хорошем галстуке, с хорошим предложением. Неужели для того, чтобы верить собственному ощущению, предчувствию, своему иррациональному разуму – интуиции, дающей сигнал вопреки тому, что глаза твои видят, а уши слышат, неужели для этого нужно отправить любимого брата в братскую могилу? Отцу лишиться дорогого сына? А про мать даже подумать страшно. И во всем виноват он, Лукоморский, – никто же его не заставлял вести к себе Гальярдова, идти на его условия. Сам пошел. Ясно, хотелось помочь брату. Но, видно, нечистыми деньгами да сомнительными средствами никому не поможешь, хуже сделаешь.
Почему же этому оборотню Лукоморский должен отдавать еще и лучшую картину? Все – не все, а лучшие, они кровью сердца и духом пишутся. Не отдаст он ему вообще ничего. Даже самая поганая – слишком много чести. Не захотел пейзаж с котом, как человек – кукиш с маком получит!
Лукоморский нашел на окраине города заброшенный барак, принадлежавший одной из бесчисленно закрывающихся фабрик, привел его в порядок, вычистил, законопатил окна, повкручивал лампочки, повесил на дверь новый добротный замок и стал потихоньку перевозить туда картины. Теперь это будет его тайник. Здесь он будет хранить свое основное наследие. А в мастерской оставит так, трех калек для отвода глаз. Прошу вас, дескать, господин Гальярдов, выбирайте, что вам больше по вкусу. На клык даже можете попробовать. Правда, барак ограбить могут. Ну и пусть грабят. Фараоновские гробницы и те грабили, да не только ночные грабители, но и музейные. Пусть лучше ограбят – туда им дорога! – чем оборотню в ручки его, рыхло-лилейные, отдавать!
Потом Лукоморского охватывали сомнения: может, зря он так взъелся на Гальярдова? Может, тот из лучших побуждений (хотя какие же лучшие, когда за этим кроется корысть приобрести при учете инфляции по дешевке в будущем «икс» лучший шедевр зрелого мастера) предложил свои условия? Да и не слишком ли много чести из какого-то ничтожества в удавке в виде галстука делать самого Князя мира его? Но вся соль и боль как раз в том, что дьявол поселяется в людей и делает свое дело. Маленьких дел у дьявола нет. У него есть одно дело. Оно разбито на бесчисленное количество долей, клеток, составных частей. Лукоморский понял это до боли, до ослепления неким светом, в коем безмятежно-бесстрастно предстала ему непорочная Мать с Младенцем; слащавый змий с физиономией Гальярдова в очках полз к ней и швырял комьями зловонной, болотистой грязи; грязь, как только касалась ее непорочного одеяния, обращалась белым, искрящимся снегом и летела, летела, пока не покрывала собой все вокруг, в том числе отвратительного ящеричного гада.
Лукоморский закрылся в своих хоромах, не ел день и начал писать новую картину именно с физиономии Гальярдова.
К Иголину нельзя было втиснуться без труда и без риска обрушить на себя картины. Никто на это и не решался, за исключением его самого. Он маневрировал между ними, как тень, или ложился спать на тюфяк на полу. С него он уже не вставал третий день. Он был истощен от голода. Вспоминал стишки приятеля о зеленом горошке и куриной ножке. Когда едал в последний раз куриную ножку, он не помнил. А ведь мог бы каждый день есть, если бы продавал картины. Но как же он себе может позволить? Картин полно, а продать не смей. Проданы. А деньги же где?
И тут Иголин вспомнил, что ему была дана за них очень даже внушительная сумма. Он начал двигать картины, выволакивать в коридор, чтобы найти, куда он ее запрятал. Переворотил все, перетряс все тряпки, книжки, ящики, обшарил все углы. А вдруг это ему приснилось и не было никаких денег? Тогда не было и никакого договора! И он может участвовать в выставках!
Иголин воспрянул, поднял голову и вдруг заметил в углу маленькую черную коробочку. Открыл, а там лежат зелененькие.
Иголин пал духом. Значит, никаких выставок, никаких продаж, долой процесс, которым живет художник. Конечно, можно сейчас налопаться на эти деньги, а что потом? Опять консервировать картины? Или избавиться от этих денег? Из-за них он дошел до ручки, да и Кольке Лукоморскому они не помогли, и со Зверюком творится неладное. Надо избавиться от них и зажить нормальной жизнью.
Иголин накинул куртку и пошел по легкому, таящему под ногами снегу в храм Николая Чудотворца, что за бывшей Ленинской библиотекой. Храм недавно открылся после стольких лет поругания, когда даже верхний земляной слой, пропитанный благолепием, был срыт и вывезен большевиками. А ныне храм нуждался во всяком уходе и пособии. У ворот, во дворе и у крыльца сидели-стояли вечные нищие, оборванные, костлявые, убогие. Иголин втянул голову в плечи и быстро, не глядя, пошел мимо них – подавать было нечем. Какая-то девица с ребенком у ног уцепилась ему за руку и что-то невнятно забормотала – подай, мол, мил человек. Иголин вырвал руку и вошел в храм. Дохнуло теплом от человеческого дыхания, и резко ощутилось, как холодно было на улице. Иголин перекрестился и встал в стороне послушать, как пел церковный хор, – пусть малыми силами, человек в пять, а с какой мощью!
Две женщины с медными блюдами двинулись меж прихожан собирать пожертвования. Иголин положил на блюдо свернутые в трубочку банкноты – все до единой, как Гальярдов давал, перекрестился и отвесил на выдохе поясной поклон ближайшей иконе. Повернулся и пошел из церкви. Вдруг раздался истошный женский крик – девица, которую он прежде заметил с ребенком, схватила с блюда эту злосчастную трубочку и побежала к выходу. Но ей подставили ножку коллеги-попрошайки, она полетела со всего роста, и попрошайки тут же на нее насели, отнимая деньги. Каким-то чудом она вырвалась и выбежала во двор. Но далеко ей уйти не удалось – попрошайки, причем по ходу их рой умножался, – настигли ее и повалили на снег. Она отчаянно отбивалась, но силы были не равны. Схватка длилась одну или две минуты; попрошаек как ветром сдуло, а девица осталась лежать на снегу в темной лужице крови (вероятно, из носа) и с вывороченными наизнанку, покрасневшими кистями рук. Только сейчас Иголин услышал дикий, перепуганный детский плач.
«Жива ли?» – подумал он.
Вокруг нее собирался народ.
Кто-то из мужиков стащил с головы шапку, за ним другой, третий, женщины начали креститься.
Иголин почувствовал, как вместе с детским плачем ему под куртку пробирается мороз, как у него костенеют и скрючиваются пальцы. Он подошел к пацаненку.
– Ты чей? Где живешь? Кто твой папа?
– Нет… нет… нет… – бормотал сквозь крик мальчишка.
– А это твоя мамка?
– Мамка-а! – орал он.
Иголин взял его на руки, прижал к себе, отчего к нему пошло тепло мальчонки, а к мальчонке, судя по тому, что он затих и только шумно всхлипывал, – тепло Иголина. Он припал к головке мальчика одним ухом, погрелся, затем другим, погрелся, и так не заметил, как добежал до Трехпрудного переулка.
Здесь он постучал и, не дожидаясь ответа, открыл дверь в комнату многодетной семьи.
– Пускай у вас побудет, – сказал он матери семейства, смотревшей на него без удивления, без единого слова. – Это мой пацанчик. Вы его чаем, сладким, или ну, хоть кипятком с сахаром. А я – мигом, мигом!
Ребятишки обступили мальчугана со всех сторон.
– Тебя как зовут?
– Богдан, – сказал он и заплакал.
– Ишь, пошли отсюда, – шумнула на свою ребятню мать. – Чего пристали все на одного?
Она достала из стола сухарь и дала мальчику.
Иголин забежал в свою мастерскую, натянул поверх куртки старую фуфайку, взял под мышку пару картин и выбежал на улицу.
Лукоморский работал всю ночь и весь день. Он не испытывал ни усталости, ни голода. Наоборот, подтянулся, к нему пришли легкость и сила, дававшие спокойствие и ясность, которые доходили до грани с буйной, неудержимой радостью и на ней останавливались. Как он мог иногда сомневаться в себе? Вот сейчас все идет так просто и полно! Разве это может быть отнято?
И когда последний удар кисти лег на одеяние Непорочной Матери, Лукоморский возбужденно ходил из угла в угол – ему не терпелось работать еще, еще в пальцах кипела сила и страсть, но ничего более не казалось ему на высоте написанной картины, а там ничего нельзя было прибавить или отнять – она была совершенна.
"Четки фортуны" отзывы
Отзывы читателей о книге "Четки фортуны". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Четки фортуны" друзьям в соцсетях.