Лиала. «Дневник бродяги»

– Любовь – чепуха, – привык слышать от отца Роман, – такая же функция организма, как поесть. Поставят тебе пирог с грибами, у сытого аппетит разыграется. А уж при виде вещественных бедер…

Говаривал это родитель обычно после обеда, когда часы в гостиной лениво били два раза, а до обеда, после целой симфонии часов из двенадцати ударов, у него была другая пластинка:

– Зуд какой-то и мука – любовь. Хуже аппетита. День не поешь, потом все подряд в себя заталкивать будешь. И любовь: глаз не на кого положить, а все равно такое находит затмение! Лучше три дня не есть!

И прочие вариации на тему, после которых родитель исчезал до позднего вечера. Роман называл их «припевом» и оставлял без комментариев, да и молчать – мудрее самой аристотелевской полемики, особенно если родитель – президент своей фирмы, а фирма – самая крупная конфетная в регионе. И не из-за таких фантиков надо с ним спорить.


Но вот случилось то, что должно было случиться: Роман заметил Наташку. Она давно училась с ним в классе, он не раз ставил ей подножку и ржал, когда она спотыкалась или падала. А тут вдруг после каникул десятого класса он увидел ее, вернувшуюся с моря, вальяжную, с глазами ярко-голубыми и улыбкой ярко-белой на фоне загара, и не узнал: Наташка, да не Наташка – Наташа, Наталья: выросла на три головы, плечи ее расправились, под кофточкой обрисовались формы, и вся она стала похожа на фарфоровую статуэтку «Весны», шагающей в легком платье с гирляндой цветов в руках и венком на склоненной к плечу головке. Статуэтка эта, оставшаяся после матери, стояла в его комнате на комоде возле кровати.

Такой она и снилась Роману, Наталья-Весна, гуляющая по лугу, устланному голубым ковров подснежников, в сопровождении свиты из ласточек. Тут-то Роман понял, что любовь – это отнюдь не пирог с грибами. Он предложил Наталье, весне своей первой, дружить, и они стали вместе уходить в дальние аллеи парка, брать напрокат лодку и кататься по озеру, обсаженному ивами. После школы он провожал ее домой, на все праздники дарил цветы и разную дорогостоящую дребедень: плеер, диски, кассеты, конфеты. Про них уже вся школа иначе, как Роман-да-Натка, не говорила.

В один прекрасный день он пригласил ее в гости, представил отцу. Отец посмотрел на сынову избранницу немигающим взглядом и заключил:

– Одно дитя прижитое, другое – нажитое, – что было своего рода встречей хлебом-солью.

Дома Роман и Наталья жарили яичницу, слушали музыку, и не только рок и металл, но и Свиридова с Прокофьевым, рассматривали альбомы о городах мира и отцовскую коллекцию холодного и огнестрельного оружия.

– Смотри, – показывал Роман антикварный пистолет, – вот из такого Онегин и Ленский стрелялись. Где только предок таких мамонтов раскапывает? Еще ведь и заряжен, – и целился в угол, представляя Онегина или Грушницкого.


День за днем дружба Романа и Наташки дошла до того, что они начали целоваться, а остальное…

– …остальное, – сказал Роман, – когда станешь моей женой.

Такое своеобразное вышло предложение руки и сердца.

– У тебя же ни с кем не было раньше «остального»?

Наталья залилась алой краской и еле слышно ответила:

– Ни с кем.

Роман, тронутый таким проявлением девичьей стыдливости, обнял ее в награду за оную и погладил по плечу.


– Я жениться хочу, – объявил он отцу, глядя исподлобья молодым упрямым волком, готовым схватиться со старым, если тот вздумает перечить.

Но «старый» уже ждал разговора.

– Правильно! – одобрил он. – Вот это речь, достойная не мальчика, но мужа! Молодец, сынок! В первую очередь надо жениться, не скакать по бабам, как блоха по бродячей дворняге. Жениться, чтоб дети сразу пошли, а потом уж учиться, трудиться, служить. Придумали – девице рожать время, а она все за партой локти протирает. Меня мать в восемнадцать родила, оттого я такой крепкий. А мой отец, когда б его мать одиннадцать классов образовывалась, вообще не родился бы: дед на фронте погиб. Других же коль не война, так свои опричники загубили. Так что женись, Ромка, и сделай меня дедом богатыря, как там… к исходу сентября.

Свадьба была назаначена на первую субботу после выпускного бала. «За одну неделю и аттестат зрелости получишь, – потирал руки отец, – и свидетельство о браке. Без него какая может быть зрелость? Липовая».


На выпускном вечере Наталья была в белом; это был вечер их официальной помолвки с Романом. Весь класс, да что класс – школа – объявлением со сцены в торжественной части была приглашена на свадьбу. В белом выпускном платье, в венке из ромашек Наталья выглядела прелестнее фарфоровой Весны. А что еще требуется от невесты?


На свадьбу Наталью одели, как в старину, в красное тюлевое платье и красную фату до плеч. Теперь она была не фарфоровой Весной, а летом красным, красной девицей, созревшей для замужества.

Венчание и застолье было таким, которое из неведомо какой предосторожности не описывают, как это делали в сказках, а мудро опускают занавес со словами, что мед-пиво-де пили, по усам текло, да в рот не попало.

Вечером молодые уединились отдыхать в комнату Романа, переоборудованную под спальню для новобрачных.

Уже было за полночь, когда дверь ее шумно распахнулась, вышел бледный, одетый по пояс Роман, прошел в гостиную, снял со стены пистолет и вернулся обратно, прочно и тихо затворившись.

Спустя несколько секунд, отмерянных ударами стенных часов, квартиру огласил сухой, короткий выстрел – как точка в конце ударов.

Роман приставил пистолет к голой груди отшатнувшейся супруги и выстрелил ей в сердце. Она лежала брошенной резиновой куклой без движения, будто никогда и не жила. Убийца дулом смахнул с комода фарфоровую статуэтку Весны, она упала и разбилась вдребезги.


Увидев эту страшную сцену, вбежавший на звук выстрела отец сжал себе рукой горло и выдавил:

– За что ты ее, сынок?

Тот медленно повернул к нему белое лицо и ответил одними губами:

– …не девственница.

Отец сжал горло сильнее:

– Вот тебе и пирог с грибами…


22.07.2004

В раю не умирают

Голос учителя на последнем уроке доходил до Клелии, будто сквозь стену сахарной ваты, ту, что продают в антрактах цирковых представлений: она глушила голос и делала вязко-растянутым, как на поплывшей магнитофонной ленте. О чем говорил учитель, она не слушала: ее занимал вид из окна. Ее город со своими улочками, замыкающимися тупиками, раскинулся внизу как на ладони. Но в каждом тупике прятались ворота или хотя бы калитка в чей-то сад с укромными беседками и скамьями. Сколько их и какие они – можно только догадываться: на то они и укромные, чтоб не бросаться в глаза. В центре городка возвышается церковь и колокольня – их начали реставрировать, приводя в первозданный вид по чертежам ХVII века, поэтому колокольне неутомимо кланяется подъемный кран, быстро пакуя ее в футляр лесов. Полузапущенный, зеленый даже зимой от хвойных деревьев парк отделяет церковь от озера.

Но самым большим сокровищем городка были горы, растянувшиеся по всей протяженности горизонта. Горы всегда красивы. К их красоте невозможно привыкнуть. До боли знакомая, она всегда разная, всегда новая и неожиданная. Утром на склонах хозяйничают голубые тени, к середине дня они темнеют до синевы, к концу переползают в черноту. Тона и оттенки синевы, как и черноты, зависят от того, солнечный или туманный выдался день, идет дождь или падает снег, какое время года, настроение; от этого же зависит сияние и матовость снежных вершин. В гамме гор, как в музыке, семь нот, но всегда они звучат по-новому. А когда горы скрывает от глаз мутный туман непогоды и они едва виднеются, превращаясь в призраков гор, музыка становится таинственной и не от мира сего.

Горы видны из множества окон, с десятков террас и балконов, что превращает любой, даже самый скромный домишко в виллу с захватывающей панорамой. Она неукоснительно входит в стоимость недвижимости и новому владельцу обходится в кругленькую сумму.

В луче солнца, пробившемся меж облаков, как рассеянный свет прожектора, зависает коршун – зависает он и черною точкой в зрачках Клелии; секунда, другая – коршун облюбовал добычу, взял как следует на мушку – и камнем рухнул вниз. Черная точка взорвалась и наводнила глаза Клелии.


По дороге домой Клелию рассмешило, что ноги у нее неожиданно стали мягкими, она их не чувствует – как же тогда движется, если не идет?

Ее взгляд обжегся о куст ярко-пурпурных роз. Что же она утром их не заметила? Это значит замечать было нечего, и неужели за шесть часов, которые она просидела на уроках, весь куст так дружно расцвел и превратился в пышный торжественный букет? Что ни говори, а жила Клелия в раю, теплом, уютном, красивом. Правда, она этого не знала, ей не с чем было сравнить. Она просто растворялась в нем, как сахар в чае, сливалась с ним, не подозревая, что может быть иначе.

К вечеру у Клелии стала мягкою и голова.

Мать позвала ее к ужину, как раз когда она прилегла на кровать в своей комнате и пуховая подушка показалась ей жесткой и ухабистой. Она хотела крикнуть, что не будет есть, но вместо крика вырвался шепот. Мать заглянула в дверь (как она, оказывается, похожа на Клелию… Почему она раньше этого не замечала?.. Такой и Клелия будет лет через двадцать…):

– Ну, ты идешь?

– Мам, я не буду есть.

Мать подошла и положила ладонь ей на лоб:

– Да ты горишь, голубушка. Давай-ка в постель и термометр под мышку.

Клелия вяло переоделась в пижаму, синюю с белыми рюшечками, и легла в постель. Столбик ртути поднялся совсем не на апокалипсическую высоту.

– Н-да, – озабоченно кивнула головой мать, – противная температура. Что поделаешь: гриппозный сезон в разгаре… Утром вызову врача. Хотя врач лечит грипп неделю, а сам он проходит за семь дней. Выпей пока парацетамола. – И принесла мензурку приторно-сладкого сиропа.

Клелия выпила, не почувствовав вкуса, и отвернулась к стене, натянув одеяло на плечи. Мать подоткнула его под спину, погладила ее по голове, черным шелковистым волосам и далее, по одеялу. От этой ласки Клелия совсем размякла, расплылась в бесформенную массу, рыхлый ком земли, веки ее сомкнулись и тут же склеились какой-то манной кашей, теплой и сладкой. Клелия попыталась их разомкнуть, но каша быстро густела и не пускала. Взгляд Клелии упал под ноги: и там расстилалась манная каша, но уже совсем густая, как, бывало, готовила мать для пудинга, а затем поливала шоколадной подливой.

Клелия шагнула – теплая, молочная масса приятно лизнула подошву; сделала еще шаг и завязла по щиколотку, еще – и ушла по колено. Остановится она уже не могла: не пускала обволакивающая приятность этой гущи, манной трясины, в которую она погружалась все глубже и глубже, пока та не засосала ее окончательно.


Утром мать вошла в комнату дочери с подносом; из носика чайника тонко струился пар, стеклянная вазочка поймала крошку солнечного света и растворила в меду, а поджаренные хлебцы спрятались под белой плотной салфеткой. Клелия спала лицом к стене.

– Дочка, уже девять. Просыпайся. Я вот тебе чайку горяченького… Просыпайся. Кончился сон. – Она потормошила дочь за плечо. – Клелия-а-а-а!..

Поднос вырвался из рук, ударился об пол, посуда разлетелась вдребезги, медленно стало расползаться по полу медовое пятно.

– …а-а-а! – покатился над городом крик обезумевшей матери, которая пришла будить свое чадо к завтраку, а нашла его холодным и бездыханным.


Смерть Клелии потрясла сонную жизнь городка, где люди не умирали, а угасали, дотянув до преклонного возраста. А тут в шестнадцать годков ни с того ни с сего из-за какой-то расхожей простуды… Врачи развели руками: неокрепший организм, ослабленный иммунитет. Школа стала собирать на венки.

В день похорон с утра ударил колокол. Его звон, в воздухе крошась на искры, упал на озерную гладь и покатился по ней светлыми серебристыми бликами. Покатился он и по крышам, закатился в каждое окно и укромный уголок каждого сада – уж он-то их знал все.

Строительные работы в церкви были приостановлены, подъемный кран замер на полуслове, леса покрыли траурной фиолетовой материей, а на самый верх кто-то занес корзину пурпурных роз. Куст, еще недавно цветший букетом, сиротливо протягивал оголенные ветки.

Весь городок собрался проводить юную Клелию в последний путь. Пришла вся школа, закрылись магазины и парикмахерская. Не видно было только матери. Как ни увещевал ее старый священник, – а уж кто, как не он, знал все таинства утешения – смириться с Божьей волей, как ни убеждал, что Клелии ниспослано блаженное успение, она совсем не страдала, Господь помиловал ее и от тягот жизни, от мук материнства, от потери иллюзий в этом все более опасном мире и призвал к себе ее душу чистой, невинной, не познавшей боли, не ужаленной искушением, мать не слушала его, а выла, выла в комнате Клелии, лицом к стене – свидетельнице последних минут ее дочери: