– Ну что?

– Можно мне застегнуть сапожки?

Женя сам склонился к ее ногам со словами:

– «Я мечтал об этом всю свою сознательную жизнь».

Они стояли перед закрытой дверью маленькой, белой, припорошенной снегом церкви. Женя поднялся с колен:

– Пошли, – и он толкнул всю в старинных кованых железных полосах и решетках громоздкую дверь.

К удивлению, она оказалась незапертой. Внутри было темно. Света от нескольких тусклых свечей и лампадок едва хватало, чтобы осветить образа в золоченых витиеватых окладах, глядящие безжизненными печальными глазами со стен. Маша крепче сжала Женину руку и прижалась к его плечу.

– Не бойся, – шепнул он, но при этих словах она почувствовала, как нервный озноб предательски пробегает по всему телу.

Где-то в глубине за алтарем скрипнула железная калитка, и спешащим шагом прямо на них пошел в разлете черного своего одеяния высокий, удивительно негнущийся худощавый священник. Он остановился напротив, протяжно, изучающе глядя на Машу.

– Готовы?

У него оказался неожиданно приятный, мягкий, может, немного глухой, но совсем не страшный голос. И вообще, несмотря на длинную бороду, едва не прикрывающую крест на груди, создающую образ солидности и мудрости, он был явно молод.

Женя молча кивнул.

Священник почему-то прошел мимо них им за спину, и Маша услышала клацанье запирающегося засова. Обернуться, пошевелиться она не посмела. Она вдруг осознала, для чего она здесь. Запертая за ними дверь раскалывала время на «до» и «после». Еще не поздно было уйти, убежать, распахнуть кованую дверь, чтобы вернуться в то самое «до», чтобы не сбрасывать покрывала с лица этого неизвестного, пугающего «после». Но она только сильнее стиснула Женину руку и прошептала:

– Держи меня крепче.

Они стояли вдвоем в притворе церкви, ухватившись друг за друга, чтобы бушующее, разрывающее действительность время не расторгло, не разнесло их в пространстве.

Две стройно-высокие, отпугнувшие от них темноту свечи, вложенные в их руки, осветили лица. Священник переставил, поменял их местами: теперь Маша оказалась слева от Жени. Высокий, несгибаемый священник заговорил протяжно речитативом о спасении, о ниспослании любви… Маша ничего не могла поделать с лихорадочной дрожью. Она следила, как вздрагивает жалобный огонек на острие ее свечи, и пропустила момент, когда священник вдруг замолчал в замешательстве. В этом месте по канону должны были возникать кольца, но колец ни у кого не было. Маша вдруг решительно протянула, оголяя, руку, на которой серебряным шепотом звякнули Женины браслеты. Женя понял без слов: осторожно разгибая, он высвободил одну за другой две извивающиеся змейки. Первую он обвил несколько раз вокруг мизинца, а второй обкрутил свой безымянный палец. Священник принял эти импровизированные кольца и трижды, то одевая, то вновь снимая, поменял их местами, пока они не остались на безымянных пальцах двух правых рук.

– И ангел Твой да предъидет пред ними вся дни живота их.

Маша почувствовала вкус Жениных губ на своих губах и только так поняла, что прикрыла ресницы и не видит свечей, священника, алтаря в темнеющей глубине церкви. Впервые за все время она позволила себе вздохнуть полной грудью. Теперь все, Женя поможет ей добраться до дверей… Но она ошибалась.

Священник повел их за собой. Они остановились на белом, разостланном перед алтарем полотенце. Несгибаемый священник произнес негромко, но так, что каждое слово отразилось от толстых церковных стен и вернулось к ним:

– Венчается раба Божия Мария рабу Божиему Евгению…

Он знал их имена. Преисполненный чувства собственного достоинства, он смотрел свысока на этих двух полудетей. Интересно, что он думал в этот момент?

– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть мужем того, кого видишь перед собою?

«Да» Жени прозвучало твердо и громко. Громче, чем был произнесен вопрос.

– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть женою того, кого видишь перед собою?

Вопрос повис под сводами. Тишина не наступила. Вопрос снова и снова взрывал мысли в ее мозгу. Она не могла на него ответить. Она не могла не ответить на него. Она не была готова. Ей требовалось время. И она почти услышала, как это время со свистом проносится мимо нее. С безумной, все увеличивающейся высоты она увидела детство, игрушки, «дочки-матери»… Она стояла над пропастью и должна была поверить, что облако, на которое наступит, выдержит не только ее, но и их двоих.

Женя молча обернулся к ней, и в одном его взгляде она различила целую бездну, переполненную любовью и надеждой. Это не было игрой. Женя был серьезен. Он был на грани. Он вновь поставил на карту все. Она не могла его предать… Поймите, если сможете.

– Да… – Маша выдохнула это короткое слово и ступила на облако.

– Благословенно Царство…

Она с трудом воспринимала все, что было потом. Двое молодых ребят, парень в смешных очках и его девчонка, которых Маша даже не замечала раньше, устремленная взглядом внутрь себя, держали над их головами венцы, а священник все повторял: «Господи Боже наш, славою и честию венчаю я[5]». Кажется, была еще чаша с вином – общая чаша – общая судьба и троекратный обход вокруг аналоя с их с Женей соединенными руками под епитрахилью…

Лишь одно еще она запомнила с точной отчетливостью – как под самый конец венчания Женя остановил уже собирающегося распрощаться священника, напоминая, чтобы он внес запись в церковную книгу. Тот попробовал отмахнуться, заверяя, что он и так не забудет, но здесь Женя уперся, почему-то показывая пальцем на запястье левой руки: «Время, время» – и потребовал, чтобы все записали при них. Маша видела, чего ему стоило добиться своего. Священник впервые за время всей церемонии склонился. Над старой, пропахшей пылью церковной книгой. Маша не способна была уже ни воспринимать происходящее, ни тем более спорить, но Женя вдруг возмущенно спросил:

– Почему третье января? С утра было второе.

– По вторникам и четвергам не венчают. Я же тебе объяснял. Только по указанию архиерея. – Священник взглянул на часы: – Немного потерпите – будет третье. Ну, будьте счастливы, – и, шурша подолами черного облачения, он удалился, унося книгу и чувство собственного достоинства.

Маша и Женя остались одни. Но вдвоем.


Маша и Женя остались вдвоем. В укутанной мраком питерской квартире с излучающими темноту погасшими люстрами, бра, настольными лампами. Всего собранного по бедности света с окон чужих домов едва хватало, чтобы лишь вычертить пару четких силуэтов в вырванном из целого мира замкнутом пространстве, спрятавшем двоих.

– Мы чего-то ждем?

– Двенадцати.

Они сидели, как и две ночи назад, посреди теплой и белой даже в темноте медвежьей шкуры. Женя обнимал своими коленями Машины обнаженно выглядывающие из-под позавчерашней юбочки сомкнутые колени. Она держала ладони на его плечах. Их лбы соприкасались. Оба улыбались.

– Ты меня любишь?

Она кивала, слегка ударяясь головой о его голову:

– Ты еще спрашиваешь.

– Я спрашиваю, чтобы снова услышать твое «да».

– Да… Я люблю тебя, хотя еще не могу понять, что эти слова для меня означают. Я еще не осознала себя, тебя – нас. Зато, мне кажется, я уже осознала, что такое я без тебя. Сегодня, когда ты оставил меня одну в кафе, я впервые поняла, что уже не могу существовать вне тебя. Это так удивительно. Это пугает. Я не хочу, не могу без тебя.

– Глупышка. Я буду принадлежать тебе каждый день, пока живу. Где бы ни находился, я не перестану быть твоим. Мое сердце… я отдаю его тебе. Навсегда.

Он распахнул тонкую сорочку и нежно, бережно протянул ей в ладони свое рвущееся, бешено колотящееся, горячее, обжигающее сердце.

– Постой, так ты умрешь! Возьми мое, оно принадлежит тебе. Навсегда, – и она проделала то же, что и он.

Он прижал ее теплые ладони, сжимающие вырывающееся, беспокойное сердце, к своей груди, и она повторила это же следом за ним с его ладонью, с его сердцем. Она абсолютно реально ощутила его биение внутри себя, в живой человеческой клетке. Оно стучалось совсем не так, как скромно и деликатно сжималось ее сердце. Его сердце в ее груди билось с размахом, наотмашь, стесненное слишком малыми масштабами и слишком тесными рамками дозволенного.

– Теперь я буду жить, пока живешь ты, а ты не умрешь, если я жива.

– Ты бесстрашная. Я люблю тебя еще и за это.

– Ты ошибаешься. Я безумная трусиха. Мне на самом деле страшно, но я уже не боюсь своих страхов. Ты, наверное, меня не понимаешь? Я во всем, во всем полагаюсь на тебя.

– Я понимаю… Сколько сейчас времени?

Маша подняла левую руку так, что редкие огни ночного заоконного города осветили циферблат ее наручных часиков:

– Три минуты первого.

Женя поймал на весу ее ладонь и расстегнул, снял с запястья золотистый браслет часов. Затем две правые руки встретились в темноте, переплетаясь пальцами. Едва слышно звякнули, соприкоснувшись, два самодельных кольца.

Он и она потянулись друг к другу и утонули в мягкой теплой шкуре на жестком холодном полу…

3 января, среда

Рука затекла. От ноющей, все нарастающей боли в суставе Женя проснулся. Если, конечно, он вообще спал. Наверное, он все же заснул, потому что в лицо неожиданно ударило низкое зимнее солнце, задевая остывшими лучами крыши встреченных домов. Маша лежала на его плече. Глаза, задернутые черными ресницами. Ладонь на его груди. Темные волосы наполовину прикрывали ее и его тело. Она была теплой и безумно уютной, его Машенька. Тревожить ее сейчас, когда она наконец уснула, было ужасно жалко. Женя еще посражался за ее тихий сон, пока рука не стала терять чувствительность. Тогда он медленно и нежно попробовал высвободиться из ее объятий. Маша что-то промурлыкала, не просыпаясь. Женя подложил ей под голову свитер и осторожно встал.

Женя впервые видел ее такой – эту ее первозданную юную женскую красоту. Ни разу до этого мгновения он, обнимая и целуя, не мог разглядеть ее. Еще в новогоднюю ночь Маша боязливо спрашивала у Жени, стоящего на фоне окна:

– Ты правда не видишь меня?

– Честное слово.

Машу, лежащую на медвежьей шкуре, скрывала тогда такая густая тень, что трудно было даже угадать очертания ее фигуры.

Сейчас утренний свет заполнил собой все пространство. Белые завитки на разостланной на полу шкуре серебрились, как снежный наст на морозном солнце. Маша вся вытянулась вдоль импровизированного ложа, и считавшийся все детство таким огромным меховой ковер сейчас казался слишком мал для ее худенького тела.

Женя поежился. Без Маши ему стало зябко. Он нашел в шкафу длиннорукую байковую ковбойку, которая оказалась ему явно велика. Когда он обернулся, Машенька полупривстала, опираясь на локоть и завернув стынущие ноги в края меха. Она щурилась, улыбаясь, на солнце, восходящее над крышами домов, утыканных парящими трубами. Она просто радовалась этому солнцу, этому утру, этим каникулам, позволяющим вот так беззаботно нежиться вдалеке от отступивших школьных забот, а больше всего – ее босоногому переминающемуся Женечке, восторженно глядящему на ее юное очарование.

– Жёна-а… – протянул он, впервые называя ее так.

Это было смешно, ново и необычно, как необычно и ново было теперь все, что происходило с ней и вокруг нее. Она родилась этой неправдоподобной ночью и теперь взирала с детским любопытством и непосредственностью на весь этот перевернувшийся вверх тормашками мир. Сон не растаял поутру. Новогодняя сказка все продолжалась.

– Женечка, ты со мной? Это все еще правда? – Маша боялась поверить, что все это происходит с ней и на самом деле. Она попыталась приподняться. – Ой-ей-ей-ей… Как все болит. Не могу пошевелиться.

– Пожалуйста, замри. Не двигайся. Дай насладиться тобой. Хочу запомнить тебя такую, какой увидел тебя впервые. Сегодня. Сколько бы я ни прожил – всю жизнь буду вспоминать это утро и эти мгновения, как ты смотрела на меня из объятий белого медведя. Наверное, вот так на узенькой полоске кипрского пляжа из морской пены впервые на Земле родилась Богиня любви.

Женя нисколько не преувеличивал, хотя сердце, исполненное любви (ее сердце), могло рисовать романтические картины, далекие от реальности. Но Маша была действительно необыкновенно хороша в это утро. И образ Афродиты и морских волн возник не случайно. Кудряшки белого меха, пенящиеся в ее ногах, крутой волной накатившая, полуприкрывшая ее шкура, Машины бесконечно длинные волосы, струями, переливающимися на солнце, спадающие вниз по обнаженным плечам, в ложбинку на груди, чтобы смешаться, не растворяясь в мягкой пене, окаймляющей изгибы ее тела. Смуглая, черноволосая, на ярком пушистом фоне, она и правда смотрелась как древняя богиня из времен молодости и неиспорченности человечества.

– Сейчас… – Женя метнулся к столу, где лежал его блокнот, с которым он вчера бродил по Эрмитажу.