Все было расписано и назначено: последние контрольные, проверки конспектов, график экзаменов… Марине, — хоть с какими оценками, — только б со школой покончить. Не того ждала от Мрыськи Варвара Владимировна: пусть и не дал бог ни ума, ни таланта, но с экзаменами-то можно постараться?! так сдать, чтоб матери было чем гордиться! А там, глядишь, и сама поумнеет, и в институт поступит, — человеком станет…

Встреча первая. Глава 5. Сон как лекарство

«Почему, интересно, сначала выпускные балы, и только потом экзамены? Не логичней ли было бы наоборот?» — рассеянно думала Марина, уставившись в больничное окно, за которым буйствовал май. Но ни балы, ни экзамены ее уже не касались. Нет, мир не рухнул, и катастрофы не случалось, — так… маленькое недоразумение. За пару дней до первого экзамена она попала в больницу. На остановке выходила из трамвая, и что-то нехорошо стало, в глазах потемнело, в висках застучало, и не вздохнуть, — так, при всех и бухнулась. Хорошо, под колеса не попала. Добрые люди «Скорую» вызвали.

«Чего вы хотите, — трудный возраст…», «Вот вам и нагрузки, вот вам и недосып…», «Совсем девчонка, а уже нервы…», — шептались сестрички, ставя капельницы и делая уколы. И наступал сон. Потом: Анна Ивановна, заплаканная, с платочком в руках, соседка по палате с сердобольным «Бледненькая! Тебе б в деревню». И снова сон. Соня, с почтительно-сочувственным взглядом и оранжевыми мандаринами… И опять сон.

Выписывать пациентку явно не торопились. А через несколько дней и торопиться стало некуда. Аттестат об окончании школы вывели по среднегодовым оценкам, с поступлением в институт сказали подождать. Чтоб не терять время, Марина решила поступить в училище, куда приглашали без всяких экзаменов, — уже через год и зарабатывать можно будет, и на вечернем учиться. А пока… сказывалась ли душевная тупость или подлость, которые подозревала в ней Варвара Владимировна, помощь врачей или непринужденная болтовня с Анной Ивановной и Соней или просто удалось, наконец, выспаться, — Марине хотелось думать о светлом и радостном: о синем небе за окном, одуванчиковых россыпях на ярко-зеленых газонах и о маленькой тайне, невидимо освещавшей ей душу, — тайне по имени Алексей.

Часть вторая. Встреча вторая

Встреча вторая Глава 6. Рабочие моменты

— Ты?! — из тени металлических шкафов навстречу Марине шагнул мужчина.

После солнца ее глаза с трудом привыкали к искусственному освещению, и мужчина казался незнаком: челка и обильная щетина скрадывала черты лица, но в голосе слышалась уверенность, а в еле различимой улыбке мерещилось что-то знакомое:

— Вы?

…Вот так сидишь целыми днями, работаешь, учишься, и не знаешь, что в соседних цехах творится, что за люди там работают. «Свои», — инженеры, техники, чертежники, работавшие в одном с Мариной отделе, — для нее уже родными стали, в соседнем отделе тоже знакомые были: то в столовой пересечешься, то на субботнике… А вот в другие здания — разве по бумажным делам зайдешь. Кто там чем занимается, над чем колдует, — это пусть итээровцы вникают. Они свои институты позаканчивали, в жизни определились, им и карты в руки. Марине итак дел хватает: с утра стучишь на машинке, как дятел, в обед поесть надо, в магазин сбегать, бабушке позвонить, — и опять за машинку. А машинка… — гром! машинка — зверь! Корпус расшатан, каретка вылетает, клавиши западают. Ей бы в музее стоять, — да где ж другую такую умницу-красавицу найдешь? Вот и приходится чинить да подкручивать. Свободная минутка если и выпадает — в конспекты лезешь: готовишься, повторяешь. Студентам-вечерникам в институте спуску не дают. С лекций домой идешь никакая, а дома — бабушка. Анна Ивановна хоть и старается молодцом держаться, виду не подавать, но годы свое берут. И ладно бы годы, — душа нее молодая, светлая! — здоровье подводит, вот что! Матушка, натура утонченная, аристократичная, — все в ней против дурного да грязного восстает, болезней как огня боится, от санитарии только что в истерики не впадает. Вот и готовишься менять, стирать, убирать. С утра — опять на работу… Жестковато выходит, но посмотришь на сокурсников: тоже, бедолаги, крутятся, у многих семьи, дети, с жильем сложности, — ничего, держатся. А у Марины и проблем-то серьезных нет, — знай себе учись, а там и с работой устроится, и зарплата повыше будет, и бог даст, бабушку подлечить удастся. Так что не время уставать, — дела делать надо.

И делала, и получалось, и не потому что в Марине обнаружилось нечто выдающееся, просто сам мир, от которого она ждала отвращения и возмездия за все свои несовершенства, оказался не так уж свиреп, — принимал ее такой, как есть, бестолковой и неидеальной. И было в этом приятии нечто столь крамольное и непозволительное, что лучше б Марине и вовсе чувства утратить, чем до таких озарений докатится. Но пугающее ощущение легкости, однажды осветив ей душу, прирастало все новыми всполохами чудесных откровений, все настойчивей призывая по-новому взглянуть на мир, неожиданно великодушный и щедрый. Марина влюблялась во все подряд: в людей, в дома, в шум суеты, в немощную зелень дворов, в тишину вечеров… И, что уж было совсем непонятно, мир отвечал ей тем же. В институте особого героизма не требовалось, разве что на лекции ходить да зачеты сдавать, — не так сложно, порой даже увлекательно. Итээровцы на работе, студенты и преподаватели в институте, просто случайные прохожие относились к ней с такой благожелательностью, что, будь ее воля, — каждому бы спасибо сказала и цветов надарила…

И только Варвара Владимировна, по своей прозорливости, по-прежнему на дочь без омерзения смотреть не могла. Мало того, что Мрыська внешне — копия отца, так еще и лгунья, каких свет не знал. С виду девочка приличная: учится, работает, деньги домой носит, с бабушкой возится, с людьми ладит, а чует материнское сердце недоброе, — покажет себя «Мариночка», так покажет, что все слезами умоются. Варвара Владимировна и боялась, и ждала этого: к разговорам дочери прислушивалась, хитрые вопросы задавала, чтоб на лжи подловить (неприятно, а как еще?). Но Мрыська ее ловушки нутром чуяла, ни разу не попалась, а то еще глаза вылупит: «Мам, ты прямо скажи, в чем дело-то?» Прямо! А прямо бесполезно: у дочери ж к материнским увещеваниям никакого сочувствия! — зубы стиснет, взгляд потупит, стоит, дрожит, и ни слова в ответ не проронит! Не выдержит Варвара Владимировна: «Пошла прочь, свинья бессердечная!» Та и уходит, правда, бабушке всегда отзвонится, скажет, куда уехала и когда вернется, чтоб Анна Ивановна не волновалась. А о ней, Варваре Владимировне, кто подумает? Ей куда идти? с этими страхами, подозрениями, беспомощностью?! К Анне Ивановне? Так та за Мрыську горой: «Напрасно ты так с Мариночкой», — будто и не видит, что внученька — в папеньку своего. Тот Варваре Владимировне всю жизнь искалечил, — сколько крови выпил! — теперь эта растет. Да выросла уж! Каланча эдакая! а душонка — мелкая, обывательская, на сильные чувства не способная. А сколько сил было вложено, чтоб карликовое Мрыськино сознание развить как-то, разбудить сочувствие к праведному материнскому гневу и священной ненависти, да и сама Мрыська к вершинам духа честно приобщиться пыталась, но только со временем все равно скатываться стала. Что с нее взять? Пэтэушница! Не в смысле вузов и академий! По сути своей. Такая где б ни училась — пэтэушницей и останется. Потому, видать, в училище и попала! — подобное к подобному! Словом, поняла Варвара Владимировна, что бесполезно в дочери высокое лелеять, да и махнула на нее рукой. А доченька не слишком-то и переживала, будто и не страшно ей было уважение Варвары Владимировны потерять. «Коль это начало, что ж дальше-то будет, — думала та, с тревогой косясь на дочь. — Ох, Мрыська! хитрая ты: изолгалась, исподличалась. Ничего человеческого в тебе не осталось. Видимость одна».

Радость жизни, страх за бабушку, горечь за мать, за ее на отца обиды мешались в сердце Марины, разрывая ей душу и не оставляя места для романтики. К тому же одно теплое воспоминание до сих пор хранилось в ее сердце, хранилось на таких глубинах, что, кажется, впору б ему забыться, — но нет! То ветка акации на глаза попадется, то горячим кофе пахнет, то афиша цирка мелькнет, — и в памяти смутный образ всплывает, подзабытый и лучезарный, словно солнцем залитый, так что и лица не разберешь: встретишь — не узнаешь.

А тут еще небритость эта… Непривычная поросль скрывала трогательные детские припухлости на щеках Алексея, и придавала его улыбке теней и сдержанности. Взгляд, обесцвеченный холодным мерцанием люминесцентных ламп, казался не таким солнечным и открытым, как прежде.

***

— А… Принесла? Твердушкина я, — подошла к Марине женщина с неприметным лицом, в солидных, с тяжелой цепочкой и в дорогой оправе, очках, явно ожидавшая «посыльного» с бумагами; сурово, поверх очков стрельнула взглядом на Марину, на застывшего Алексея; просмотрела бумаги, и, громко захлопнув папку, бросила Алексею строгое: «Как жена?»

— Спасибо, хорошо, — пробормотал он в ответ, и еле слышно шепнул Марине: встретимся…

Та, не дослушав, рванула прочь на выход, и только на улице перевела дух: все! угомонись! встретились — и встретились! всякое бывает! представь, что это не он, а кто-то похожий, — мало ли на свете похожих людей! К тому же сегодняшний Алексей женат. А это — табу. Без объяснений и психологий: табу и все. В конце концов, год в училище, два в институте… — почти три года прошло. И жила себе спокойненько, и знала, что он где-то есть, и ничего… — с ума не сходила. Вот и сейчас нечего ерундой маяться да по цехам бегать, — бумаги и передать с кем-нибудь можно.

Но в тот же день, уходя с работы, Марина заметила Алексея на проходной, и, от греха подальше, присоединившись к стайке щебечущих девчонок, дошла с ними до ясеневой аллейки. Но тут уж пришлось разойтись: девчонкам в метро, — ей на своих двоих до института топать.

— Спешишь? — наплыл голос Алексей, едва она нырнула в тень аллеи. — Я с тобой пройдусь.

Марина молча кивнула: разговаривать по-светски она не умела, а не по-светски боялась, — «язык мой — враг мой». Алексей тоже с разговорами не спешил: итак дождался, почти встретил, с моментом подгадал, подошел… — что непонятного? Обычно, определять направление разговора он предоставлял самим женщинам: так они становились раскованней, откровеннее, а случись милым беседам зайти дальше душевных излияний, — смелей предавались естественному ходу событий. Брак был частью его биографии, любовь — состоянием сознания, открытого для вдохновений и вдохновительниц. Правда, Марина во вдохновительницы ни складом, ни ладом не годилась, да ведь зацепила ж чем-то, а чем — сам не понял, вот и решил разобраться:

— Куда направляешься?

— В институт иду, — хохлилась Марина. Оно б интересно узнать, чем Алексей живет, чем дышит, но оставаться с женатым мужчиной вот так, в стороне от людей, как будто нарочно укрывшись в тени густых деревьев, — неудобно это. Если б он родственником был, дядей или кузеном, — другое дело: послушала б, о чем мужчины думают, как у них голова устроена, как на мир смотрят. Но это — если б родственником…

— А я вот женился, оброс… Как тебе?

— Главное, чтоб вам нравилось, — Марина взглянула ему прямо в глаза, и ничто не дрогнуло в ее душе. Даже странно. Видно, этот мужчина и вправду не имел ничего общего с тем драгоценным, сияющим образом, который жил в ее в прошлом, наполняя душу теплом и светом.

Алексею в этом неожиданно ровном «вам» послышалось не столько воспитание, сколько желание дистанцироваться, — почти осознанное, почти женское. Он пригляделся к девушке заново: ее лицо, как и раньше, дышало естественностью, легко сочетавший прозрачность и насыщенность тонов, высокая фигурка, исполненная гибкой силы, двигалась мягко и плавно, пестрое платьишко свободно обтекало линии тела, ничего не подчеркивая и ни на что не указывая. Марина только вступала в пору перемен и преображений. Для самого Алексея эта пора была позади, и теперь он с интересом присматривался, как все это переживается другими, как получается, что милые, волнующие помыслы неприметно теряют свое очарование, свое окрыляющее вдохновение и прижимают, придавливают человека. Во всяком случае, с ним произошло что-то подобное.

Обреченный на счастливые детство и юность, он одно время почти стыдился своей безмятежности: ни тебе страданий, ни безответной любви, ни сложностей с родителями или сверстниками. Невнятными жалобами на легкость жизни даже друга Толяна достал. Тот однажды и выдал: «Родился счастливчиком, — имей мужество быть им! Наслаждайся своими садами эпикурейскими, а в чужие огороды — не лезь!» Алексей подосадовал-подосадовал: что ж ему в этих садах, как в клетке торчать? А потом успокоился: друг-то, пожалуй, и прав: счастливым быть — тоже мужество надо (завистники и злопыхатели всегда найдутся); и, помнится, даже Эпикура почитал, и согласился, что единственная истина — в ощущении счастья; а заодно, по инерции, два-три великих имени запомнил, но скоро рассудил, что с книгами осторожно надо. Одни (писатели) из своего опыта исходят, другие (читатели) — из своего, и где гарантии, что они вообще понимают друг друга? Несостыковочка получается! А вот собственное сердце всегда точно знает, чего тебе хочется, — к нему и надо прислушиваться. Мысль эта была так понятна, так приятна его уму, что вдохновила на пару сентенций собственного сочинения, к тому же, вкупе с рассуждениями о тонких материях, производила неотразимое впечатление на представительниц прекрасного пола. Охотно соглашаясь со столь интеллигентным, обаятельным собеседником, что «мир материален до глубины души», и «люди слишком много говорят о любви, потому что боятся любить», они украдкой стирали помаду, прелестно приоткрывали губки, расправляли волосы и блузки и, теряя интерес к отвлеченным идеям, мечтали о торжестве материи. Алексей, в свою очередь, умел оценить отзывчивость и самоотверженность женской натуры, одарить незабываемыми ощущениями, и, деликатно преобразовав романтический флер в дружеское понимание и человеческую признательность, вовремя расстаться.