Однако отныне мне суждено было часто встречаться с Рене Вивьен.
Мы обнаружили, что наши дома сообщаются благодаря двум дворам-палисадникам, разделённым решётчатой оградой, что привратница-хранительница ключей отнюдь не отличается неподкупностью; таким образом я могла попадать с улицы Вильжюст на улицу Булонского леса, минуя стандартный путь. Я редко пользовалась этой лёгкой возможностью. По дороге я тихонько скреблась в окна первого этажа дома, где жил Робер д'Юмьер. Он открывал окно и протягивал мне непорочное создание, точно осыпанное снегом, свою белую кошку с голубыми глазами по кличке Ланка. «Я доверяю вам, – говорил он при этом, – своё драгоценнейшее сокровище».
Пройдя ещё двадцать метров, я оказывалась у Рене, где погружалась в атмосферу, которая, как тяжёлая вода, замедляла мои шаги; в атмосферу, пропитанную запахом ладана, цветов и гниющих яблок. Сказать, что темнота дома угнетала меня, – значит ничего не сказать. Я становилась там нетерпимой, чуть ли не вредоносной, но это не выводило из терпения воздушного ангела, приносившего своим Буддам дары в виде мелких красных яблок. Как-то раз, когда весенний ветер обрывал на улице листья с иудиных деревьев, я почувствовала тошноту от всех этих погребальных ароматов и решила открыть окно: оно оказалось заколочено. Что за подспорье представляет собой такая деталь, как она украшает и без того великолепную тему! Сколько красных отблесков и позолоченных силуэтов в этом сумраке, сколько шушукающихся голосов за дверями, сколько китайских масок и старинных молчаливых инструментов, развешанных по стенам, которые вздыхали лишь от движения моей грубой руки, рывком открывавшей дверь… В доме Рене Вивьен мне хотелось стать моложе, чтобы почувствовать лёгкий трепет. Но меня вновь охватывало раздражение, и однажды вечером я принесла с собой вызывающую, недопустимо огромную керосиновую лампу, зажгла её и водрузила перед своим прибором. Рене по-детски расплакалась и, добавим для точности, столь же скоро утешилась.
Она тщетно приглашала одновременно со мной двух-трёх моих любимых друзей, чтобы мне угодить; ощутимых сдвигов в нашей дружбе как будто не намечалось. Сидя за столом в темноте или удобно возлежа в том же мраке, вкушая изысканные яства и напитки, раскуривая сигареты с турецким табаком и серебряные трубочки со светлым китайским табаком, мы оставались довольно скованными и беспокойными, словно опасались вместе с нашей хозяйкой внезапного возвращения отсутствующего неведомого «хозяина».
Этот «хозяин», чьё имя никто не произносил, того и гляди, как нам смутно казалось, должен был появиться среди нас, принесённый неким недобрым ветром, либо его образу суждено было развеяться благодаря заклинанию бесов. Но пока он довольствовался тем, что посылал к Рене незримых спешных гонцов, нагружённых китайскими лаками, нефритом, эмалями, тканями… Так, из Персии прибыла коллекция старинных золотых монет, блеснула и исчезла, уступив место витринам с экзотическими бабочками и прочими насекомыми, которые в свою очередь улетучились с появлением гигантского Будды и сада, состоящего из кустов с хрустальными листьями и плодами из драгоценных камней… Переменчивая и уже отрешённая Рене бросалась от диковины к диковине, взирая на все эти чудеса с безучастной непринуждённостью смотрительницы музея.
Что касается новых фактов, постепенно сделавших Рене более понятной для меня, я полагаю, что она предстала передо мной в ином свете прежде всего благодаря некоторым жестам и словам. Одни люди меняются, украшая себя, другие обретают истинную суть, лишь когда сбрасывают с себя оболочку, и только нагота придаёт им человеческий облик. Когда я смогла наконец забыть, что Рене Вивьен – поэт, то есть начала проявлять к ней подлинный интерес? Вероятно, это случилось однажды вечером за ужином в её доме; то был вечер с острыми кушаньями и сомнительными напитками (но я доверилась лишь безупречному шампанскому, выпив один или два бокала), весёлый и в то же время необъяснимо чопорный вечер, вечер, когда весёлость Рене чутко прислушивалась к чужому смеху и была готова чрезмерно радоваться всякому мало-мальски шутливому слову.
В виде исключения она облачилась в белое платье, открывавшее её юную шею; с затылка, как обычно, свисали волосы, которые она никогда не завивала… Внезапно, между двумя фразами, хотя ничто этого не предвещало, её изящное тело со впалой грудью откинулось на спинку сиденья, и голова с закрытыми глазами упала на грудь… Я снова вижу две длинные разведённые руки, покоящиеся на скатерти без признаков жизни… Этот своеобразный обморок длился меньше десяти секунд, и Рене без труда ожила со словами: «Прошу прощения, мои милые крошки, я, кажется, задремала…» Она снова ввязалась в спор, который прервала ради мимолётной смерти, из объятий которой вернулась к жизни с невиданными силами и шальным раздражением.
– Этот Б., – вскричала она, – я требую, чтобы мне больше не говорили здесь о его стихах. У него нет никакого таланта. Этот Б. – это… Постойте, я знаю, что это такое. Это п… с пером. Вот именно: п… с пером, это п… с пером…
Грубое слово вылетело посреди всеобщего безмолвия. Все мы были способны произнести то же ругательство лишь кому-нибудь на ухо, вполголоса. Однако в то время как Рене твердила бранное слово, её детские черты были омрачены затмением, лишавшим их смысла и возраста, изобличавшим сильное душевное смятение…
Осторожный безумец погубит себя, если позволит хотя бы раз здравомыслящему глазу заглянуть сквозь единственную узкую щель в свой наглухо замкнутый мир и таким образом осквернить его. После этого здравомыслящий глаз преображается, приходит в волнение, отдаётся со страстью мельком увиденной тайне и беспрестанно расспрашивает её обладателя. Чем больше хитрости у безумца, тем меньше он противится настойчивым просьбам нормального человека. Я почувствовала, что тональность Рене – в глубине души я сравнивала Рене с благозвучной мелодией, не очень выразительной, несмотря на ретивые созвучия, мелодией – становится ближе.
Одеваясь после примерки костюма у костюмера Паско, за десять дней до костюмированного бала, который устраивал Робер д'Юмьер в возглавляемом им Художественном театре, Рене Вивьен – она собиралась изображать Джейн Грей[19] на плахе, увы, в таком же виде, в каком она предстаёт на картине Поля Делароша – по ошибке надела мой чёрный плащ вместо своего плаща того же цвета.
– Он вам почти впору, – сказала я ей со смехом. – Но всё же вам чего-то не хватает, чтобы носить его с достоинством, чего-то здесь… и здесь… За исключением этого…
– Он мне… почти впору? – повторила Рене. – Почти впору…
Я увидела, как омрачилось её лицо и приоткрытый рот придал ему дурацкое выражение… Она пробормотала:
– Это большое несчастье… То, что вы мне сообщили, большое несчастье…
Она смерила угрюмым взглядом милашку, смахивающую на лошадь-полукровку, какой я была в то время… Довольно быстро она овладела собой, и мы расстались. В тот же вечер я получила её записку, адресованную моим друзьям, исполнявшим нелепые роли в живой картине, посвящённой Джейн Грей, а также мне. Послание гласило:
«Чада мои, меня постигло величайшее из бедствий, какое только могло со мной приключиться: по недомыслию я поправилась на десять фунтов. Однако до нашего бала осталось ещё десять дней, и у меня хватит времени, чтобы их сбросить; этого достаточно, этого должно хватить, ибо мне ни в коем случае не следует превышать вес в пятьдесят два килограмма. Не ищите меня, я удаляюсь в никому неведомое место. Рассчитывайте на меня, я вернусь к вам через десять дней и буду в боевой готовности перед балом.
Ваша Рене»
Она сдержала слово. Впоследствии мы узнали, что она провела десять дней в домике Генриха IV в Сен-Жермене. По утрам она выпивала чашку чая и бродила по лесу до изнеможения. Затем она опять пила чай, сдобренный алкоголем, падала в постель почти без сознания и на следующий день начинала всё снова с неистощимой энергией сумасбродов.
«Мы проходили, должно быть, по двадцать километров в день, – признавалась позже её подруга. – Не знаю, как мадемуазель держалась на ногах… Я была не в силах этого выдержать, хотя и принимала пищу…»
По истечении десяти дней в одиннадцать часов Рене присоединилась к нам в Художественном театре. Она была очень красивой в своём костюме, в гриме, с запавшими глазами и распущенными волосами, ниспадавшими ей на плечо, а также безумно весёлой. У неё хватило сил доиграть роль Джейн Грей, которая со связанными руками, обнажив поседевший затылок, низвергает на плаху поток своих белокурых волос, прежде чем она упала на сцену за декорацией, корчась в жесточайших судорогах от алкогольного отравления, усугублённого истощением и неким «допингом»…
Неужели только в этом заключается её весьма плачевная тайна, свидетельствующая о самом обыкновенном неврозе? Да, это так, если вам угодно довольствоваться очевидным, чем и я довольствовалась одно время… Довольно недолгое время: Рене была уже при смерти, когда мне рассказали, к какой уловке, к какой зловеще простой уловке она прибегала, чтобы никто ни в Париже, ни в Ницце, в маленьком домике, расположенном возле парка Сессоль, не проведал, что она пьёт…
В небольшой комнатушке, служившей кладовой для белья, по соседству с ванной всегда сидела за шитьём её послушная горничная. Подвижная и неловкая, вечно наталкивавшаяся на мебель, Рене то и дело обращалась за помощью к… скажем, Жюстине, ибо служанку звали совсем иначе:
– Мой милый Жюстына, пришейте-ка мне быстро эту застёжку… Вы погладили моё платье с вышивкой, милый Жюстына? Скорее, шнурки на моих ботинках развязались… О! Эти новые перчатки, на них ещё остался ярлык, оторвите его, мой милый Жюстына… Пожалуйста, Жюстына, скажите кухарке, что сегодня вечером…
Из-за створок двери, которая оставалась открытой, слышался голос, лишь лепетавший в ответ: «Да, барышня… Хорошо, барышня…», и горничная-швея весь день не покидала своего рабочего места. Когда появлялась Рене, Жюстина слегка наклонялась вперёд и, не поднимаясь, доставала из-под стула полный стакан, прикрытый её юбкой. Она молча протягивала стакан Рене, которая осушала его одним духом, переходила из кладовой в ванную, где уже стоял наготове стакан воды молочного цвета, помутневшей от благовоний. Она полоскала рот, поспешно сплёвывая. Люди, видевшие мимоходом стакан с душистой жидкостью и ощущавшие её запах, считали и утверждали, что Рене Вивьен пьёт туалетную воду… То, что она столь неистово поглощала, было ничуть не лучше.
По утрам, ведя на поводке свою незабвенную кошку Пру вдоль края её излюбленных уличных газонов, я иногда встречала Рене, всегда франтовато одетую, как для воскресного гулянья… Садясь в экипаж, она становилась на подол своего длинного платья, цеплялась рукавом за ручку дверцы…
– Куда вы едете так рано, Рене?
– Я еду покупать себе Будду. Я рэшила покупать по одному каждый день. Неплохая мысль, не так ли?
– Отличная мысль. Желаю приятной прогулки! Она оборачивалась, чтобы помахать мне рукой, и её большая шляпа клонилась набок. Чтобы удержать её, она поднимала руку, продетую сквозь ремешок плохо застёгнутой сумки, из которой вываливалась куча смятых купюр. Она вскрикивала: «О Боже!» – и заливалась милым смехом. Наконец фиакр, огромная шляпа и платье с распоровшимся подолом удалялись, а я оставалась со своей кошкой на поводке, которая тщательно скребла когтями газон, и гадала: «Алкоголь… худоба… Поэзия, ежедневный Будда… Это ещё не всё. Что таят в своей непроглядной глубине все эти детские выходки?»
Да простят меня за то, что я включила в список «детских выходок» слово «поэзия». Рене Вивьен оставила множество стихов, неравноценных по красоте, силе и достоинству, неровных, как человеческое дыхание и приступы пульсирующей боли. Любовь, которую они воспевают, привлекла к ним любопытство, а затем вызвала восхищение; ныне они обезоружили самых низменных, вечно негодующих моралистов – это судьба, которую я не решилась бы им предсказать, если бы они воспевали только любовь Хлои к Дафнису, ибо даже самый низменный моралист подражает моде и щеголяет широтой своих взглядов. Кроме того, муза Рене обитает в чертогах возвышенной скорби, где «подруги» мечтают и плачут столь же часто, как обнимают друг друга. Что касается нашего языка, Рене Вивьен дивным образом порвала с точностью французского стихотворного размера и выдала своё иностранное происхождение, то бишь замедленное усвоение французских шедевров, явив миру свою бодлеровскую поэзию лишь в 1900–1909 годах. Для всех нас это было довольно поздно.
Когда я обнаружила, что Рене небезупречна, одержима навязчивыми идеями и поражена недугом, который она надеялась утаить, моя симпатия к ней переросла в дружеское чувство. Друзья не всегда проявляют такт, я же дошла до того, что задала ей странный вопрос:
– Рене, вы счастливы?
Рене покраснела, улыбнулась, а затем неожиданно приняла надменный вид.
"Чистое и порочное" отзывы
Отзывы читателей о книге "Чистое и порочное". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Чистое и порочное" друзьям в соцсетях.