Он вспомнил. Господи, да ведь это была просто игра, впрочем, нет, не игра, а что-то вроде тренировки на будущее. Юрка показал ему машинописные листы с описаниями разных способов любви, и особенно Игоря поразила глава о поцелуях: можно, оказывается, набрать в рот сока и напоить им девушку, или перекатывать языками клубнику, сливу, персик, или обмениваться слюной — это, впрочем, ему показалось противным: какая радость от мокроты, которую сплевываешь? И вообще, в слюне могут быть разные микробы, особенно если у девушки зубы, допустим, не в порядке.

— Замечательный был крыжовник! — сказал Игорь Николаевич. — Да и мы были молодыми, бесшабашными…

И понес какую-то чушь, банальщину, даже самому стало неудобно, но Лена улыбнулась:

— Да и сейчас еще не старые! Ты вон какой видный, весь из себя фактуристый мужчина, заметный…

Игорь Николаевич понимал, что и ему следовало бы сказать что — то в том же духе, но он решил сменить тему и сделал это неуклюже:

— Живешь-то как, Лена?

— А! — она скривила губы, будто лимон съела. — Моя жизнь — копейка, ни хрена не стоит! Сам видишь: то ли бичиха, то ли распустеха, то ли баба, то ли нет…

Игорь Николаевич и не знал, что сказать, хотя вспомнил, как хороша была Ленка много-много лет тому назад: ни о чем другом в любви не думала — только о ней, о любви.

Он закурил и стал смотреть, как Лена заваривает чай, расставляет блюдечки, чашки, сметает со стола только ей видные крошки. Совсем не похожа на ту вокзальную распустеху, даже и хороша, пожалуй.

— А ты и вправду ведьма? — вдруг спросил Игорь Николаевич. — Умеешь, к примеру, порчу напустить?

— Да ты что? — удивилась Лена. — Ученый мужик, а несешь невесть что.

— А помнишь, пригрозила мне: порчу, мол, наведу?

— Пьяная была, — Лена отвернула лицо и вздохнула. — Я со зла что-нибудь как ляпну, а потом, хоть убей, не вспомню, — и вдруг оживилась: — А ты, значит, поверил? Ведьму ищешь, чтобы кого-нибудь заколдовать, да?

— Фу ты! — чертыхнулся Игорь Николаевич. — На кой ляд мне кого-то заколдовывать!

— Однако про сглаз спросил, — заметила Лена. — Я так думаю: никакого сглаза нет, а есть мура разная, которую человек сам себе в голову вбивает и начинает в нее верить. Вот, к примеру, на меня Кашпировский никакого эффекта не производит, а моя подруга Катька вся аж прямо трясется, и головой крутит, и в отключке лежит, и волосы у нее из рыжих черными стали…

Потом они пили чай, и говорили, и даже смеялись, шутили, но как-то натянуто, будто попутчики в поезде, желающие казаться друг другу лучше, чем есть на самом деле.

— А ведь ты так и не понял, что виноват передо мной, — неожиданно сказала Лена и посмотрела ему прямо в глаза. — Ты мог бы стать для меня всем, но не захотел. Я была для тебя — слушай, не отворачивайся! спермовыжималкой, вот я чем была!

— С ума сошла, — шепнул Игорь Николаевич и почувствовал, что кровь приливает к щекам.

— Ты мной пользовался, разве нет? И другие тоже только пользовались. Так и пошла-потопала девчонка: из рук в руки, с водочкой и красной икрой, пока молода была, а потом уж — было, Игорек, было! — и за стакан «Агдама», где-нибудь в кустах или подвале, тьфу!

Игорь Николаевич даже оторопел, и внезапно у него закружилась голова, будто смотрел вниз с крыши десятиэтажки, и липкий, жгучий ужас наполнил грудь, но тут же и сменился облегчением — все равно что в первый раз прыгнул вниз с парашютом и коснулся наконец земли.

Он взял чашку, отхлебнул, обжигаясь, крепкого чая и неожиданно для себя рассмеялся:

— Лена, милая, да ведь я был молодой и жадный, только и всего!

— В Америке для этого придумали резиновых кукол, — отозвалась Лена. Есть и самый древний способ: рукой, рукой!

— А может, я тебя любил?

— Да брось ты! — нахмурилась Лена. — Уехал поступать в институт, поступил, потом и родители твои в город переехали, а ты ни разу ни письма не написал, ни привета не передал, — и без всяких переходов, будто точку поставила, спросила: — Как я тебе? Ну, в смысле: можно еще клюнуть?

— Можно, — равнодушно согласился он.

— А ты не прочь… ну, это… клюнуть?

— Мне в детсад нужно, — сказал Игорь Николаевич. — Жена не успевает пацана забирать, вот мне и приходится ходить за ним…

— Налить еще чаю? Заварка хорошая, цейлонская.

Они еще о чем-то говорили, но для Игоря Николаевича это было тягостно и скучно и он наконец решительно встал и, особенно не церемонясь, оделся:

— Мне пора. Извини, если что не так.

— А приходил-то зачем? — спросила Лена. И громко прыснула:

— Почти как в анекдоте: «Человек, зачем приходил?»

Игорь Николаевич, конечно, ни за что не сказал бы теперь о своей порче. Вбил же себе в голову черт знает что! На самом деле, скорее всего, много курит, мало ест фруктов, белков, а может, причина в переутомлении: много читал, работал, хронический недосып, никакого режима — вот и результат.

— Тундра. Стоит чум. Воет пурга. Идет мужик. Видит чум, входит. Под шкурами лежит женщина. «Погреться можно?» Она молчит. «Прилечь отдохнуть можно?» Она молчит. Короче, что ни спросит, никакого ответа. Тогда он ее трахнул. Она молчит. Мужик встал, плюнул и ушел. Женщина лежала-лежала, потом отодвинула полог и крикнула в темноту и вьюгу: «Человек, зачем приходил?» — Лена, рассказывая анекдот, то и дело прыскала от сдерживаемого смеха.

— Оригинально, — сказал Игорь Николаевич. — Веселая ты, Лена, женщина. Ну, я пошел?

И тут она уронила голову на стол и протяжно, как-то по-звериному тоскливо застонала. Но Игорь Николаевич, не выносивший долгих прощаний, уже закрывал за собой дверь. Сбегая по ступенькам лестницы, он не слышал, как женщина плакала навзрыд и колотила, отчаянно колотила ладошками по столу до тех пор, пока одна из чашек не упала на пол. Тонкие осколки разлетелись с веселым звоном…

Игорь Николаевич висел в трамвае, держался рукой за перекладину, его сдавливали, теснили, дышали в затылок, а он, не обращая на это внимания, глядел в окно и сердце его тревожно-радостно сжималось от ощущения быстротечности жизни, в которой не все делаешь так, как надо, а если даже и делаешь, то не всегда получаешь то, что хочешь. И никогда, никогда, почти никогда то, о чем мечтаешь, не сбывается, а если и сбывается, то не совсем так, как хотелось бы. Как это у Кузмина?

Молчим мы оба и владеем тайной,

И говорим: «Ведь это — не любовь».

Улыбка, взгляд, приподнятая бровь,

Все кажется приметой не случайной.

Мы говорим о посторонних лицах:

«А. любит Б., Б. любит Н., Н. — А.»,

Не замечая в трепаных страницах,

Что в руки «Азбука любви» дана.

Ну почему, почему он никогда не был благодарен ей, своей первой женщине, за то, что она была с ним нежна и себя не жалела, и все ведь понимала: он полон нетерпения, кобелиного желания юности (гадко, гадко!), и ни о каких таких высоких материях не думает. А может, не понимала? Чушь! Потому что женщина, тем более юная, не отдаст себя просто так, от нечего делать. Ай-яй-яй, милый друг, что за сантименты, ты же взрослый человек, кое-что понимаешь: бывает и просто так, беспричинно, как солнечный луч или внезапный летний дождь — все это случается само собой, естественно, а потому в объяснениях не нуждается. Хотя объяснить, конечно, можно все.

Но отчего с ним никогда не было безумств и что такое настоящее желание, он, наверное, не знал. А впрочем, знал. Вот как это бывает:

Если б я был твоим рабом последним,

сидел бы я в подземелье

и видел бы раз в год или два года

золотой узор твоих сандалий,

когда ты случайно мимо темниц проходишь, и стал бы

счастливей всей живущих в Египте.

Ах, Кузмин, волшебник Кузмин! О самом сложном он говорит на редкость просто и по-детски бесхитростно, но при этом построение фразы изумительное, рисунок как бы акварельный, слегка размытый, но дышит отчетливыми линиями, все видишь ясно, и как это, интересно, получается так, что безыскусственность создает неожиданную, осязаемую остроту впечатления? Но в лекции он будет завтра говорить совсем о другом. О том, как Кузмин преодолевал символизм, писал не о тех героях, что он не из тех, к кому постоянно возвращаются, он — факт литературной истории, памятник литературы, и знать его нужно, чтобы понять пути развития русской поэзии.

— Ах, чушь какая! — сказал Игорь Николаевич.

— Ну, не скажите! — отозвался женский голос. — Импорт! Три штуки стоит!

Он очнулся. Оказывается, перед его носом две женщины рассматривали белую майку с яркими рисунками и обсуждали ее качество.

— Извините, — пробормотал Игорь Николаевич. — Это я сам себе…

На следующей остановке он вышел. В детский сад он успел вовремя. Сынишка обрадовался, принялся рассказывать о какой-то Ане Селиной, у которой был день рождения и она угощала всех шоколадным тортом, а потом все дети пели, танцевали, водили хоровод…

Игорь Николаевич слушал его, кивал, что-то отвечал на вопросы и чувствовал, как к нему возвращается обычное спокойствие и уверенность. «Порча» его прошла, и он был этому рад, но по-прежнему не хватало по утром пяти минут, всего пяти минут! Правда, он просыпался теперь раньше и, преисполненный нежности и ощущения в себе силы, осторожно будил Ольгу губами. И она, еще сонная, уютно-теплая, поворачивалась к нему лицом и, глаз не открывая, обхватывала шею и крепко-крепко прижималась всем телом, таким родным и желанным. В эту минуту он вспоминал Лену — ту, из безвозвратной своей юности, а может, даже и не ее вспоминал, а себя, живущего без оглядки, сильного и ловкого. Но Ольга об этом даже не догадывалась. Они так привыкли друг к другу, что давным-давно обходились без слов. Лишь бы «порча» не повторилась…

ЯБЛОКИ ДАЛЕКОГО ДЕТСТВА

А потом он вынул из кармана своего кителя золотисто-зеленую коробку «Герцеговины Флор», помял папиросу между пальцами, прикурил и спросил:

— Ну что ты, Паша? Обиделся? Я хотел показать, как развести костер побыстрее. Видишь, как хорошо горит…

Конечно, у меня получалось не так ладно, может, бумага была сыроватой, да и сухие веточки я положил не сверху, а снизу — надо было шалашиком их ставить, а я вроде как поленницу выложил, но, дядя Володя, как ты не мог догадаться, что и мне хотелось показать Марине: умею разжигать костер, и картошку печь умею, и вообще, я уже не такой маленький, как ты думаешь, дядя Володя. Но ты, засмеявшись, легонько и как-то небрежно отодвинул меня крепкой ладонью, пошевелил-пошурудил конструкцию из веток, сучьев, обломков досок — и все это будто само собой установилось как надо, и желтая змейка огонька заскользила по тоненьким прутикам, и затрещал пучок сухой травы, а дядя Володя, довольный, шутливо возопил:

— Взвейтесь кострами, синие ночи!..

Марина, аккуратно подобрав юбку, сидела на валуне. Он был покрыт бархатным ковриком коричневого мха. Сверху сухой, он таил в себе влагу, и Марина, наверное, об этом знала, потому что положила под себя газету, а может, она просто была, как всегда, расчетливой и предусмотрительной. Про нее мама говорила отцу, который почему-то стал бриться два раза в день, и при этом намыливал лицо не обычным мылом, а какой-то заграничной пахучей пеной, — так вот, мама говорила, печально улыбаясь: «Квартирантка не такая уж и простушка! Каждое свое движение на семь шагов вперед просчитывает. Да оно и понятно: бухгалтер!».

Папа пожимал плечами: «Ну ты и выдумала! Она без всякого хитра, и с Володей ее кто познакомил? Я!»

Мама подходила к папе и снимала с его майки какую-то одной ей видную соринку, хлопала ладошкой по загорелой спине: «А ведь что она говорила до этого? Скучные, мол, парни какие-то, и поговорить с ними не о чем, почти сразу лезут куда не надо. Говорила так? Говорила! И всегда подчеркивала: вот военные, те совсем другие — обязательные, дисциплинированные, без дури в голове. Знала, что у тебя в знакомых есть неженатые лейтенантики…»

И тут папа почему-то сердился и возмущался: «Да ведь Володя ко мне зашел за книгой просто так. Я ему этот детектив давно обещал. Ну, и увидел Марину. Дело-то, Лилечка, молодое, сама понимаешь. Может, их стрела Эрота поразила?»

Папа говорил иногда как-то непонятно, странно. Это влияние театра. Он занимался в народном драматическом театре, сыграл уже несколько ролей, и больше всего на свете ему нравилось быть на сцене дворянином, или каким-нибудь благородным героем, или даже белым офицером, которого красные ведут на казнь, а он смотрит в голубое высокое небо и спокойно говорит, что двуглавый орел еще прилетит и спасет Россию. Правда, это он говорил дома, когда репетировал роль, а на сцене вел себя совсем по-другому: падал на колени, ругал царя, плакал и просил его не расстреливать. А Володя — он был то ли комиссаром, то ли командиром партизан, я уже и не помню, кем именно, но красным был точно, — отвечал на все это так: «Молчи, гад, контра ползучая! Народ вынес свой революционный приговор, и я приведу его в исполнение…»