Никакого народа на сцене я не видел. Может, он прятался где-то там, за декорациями? Дядя Володя, он же красный командир, сам принимал все решения, но почему-то делал это от имени народа. Может, и от моего имени тоже, только ведь мне очень даже не хотелось, чтобы папу, пусть даже и понарошке, убивали.

И вот этот дядя Володя пришел к нам за книгой. А Марина как раз собралась пить чай. Обычно она пользовалась нашим закопченным чайником, а тут почему-то вытащила свой электрический самовар. Между прочим, он тогда диковинкой был, и стоил, надо полагать, дорого, и всего-то их пришло в сельпо двадцать штук. Но Марина работала там бухгалтером и, конечно, сумела взять один самовар себе. Он был небольшой, пузатенький такой, а брать его полагалось за тяжелые, блестящие ручки. Этот толстячок, в отличие от обычного самовара, не пыхтел и не выпускал клубы пара, а тихонечко урчал, когда вода в нем закипала. Кошка Дунька вострила уши и всякий раз опасливо забивалась в угол, откуда и пучила желтые, немигающие глаза.

Папа сказал, что обещанную книгу еще нужно отыскать. Дядя Володя хотел идти с ним, но папа отмахнулся:

— Сиди! Марина, может, чаем его напоишь?

— С удовольствием, — откликнулась Марина. — Вы, Володя, как любите чай с молоком, сахаром, вареньем?

— Я люблю свежую заварку, — ответил Володя. — Мама всегда добавляла в нее мяту, чабрец, другие травы. Но тут, в вашем поселке, это не в обычае…

— Паша, сорви мяты в саду, — попросила Марина. Володя смутился, сказал, что не обязательно и всякое такое, но я его уже не слышал. Для меня любая просьба Марины — это что-то выше приказа, закона, — ну, не знаю, как и объяснить, — одно удовольствие, в общем, делать то, чего она хочет. И видеть, как она улыбается, потому что ей приятна твоя расторопность, и суетня, и старание, и от всего этого ты, кажется, становился чуть-чуть лучше и значительней.

Чай с мятой оказался вкусным, ароматным, и дядя Володя сказал, что готов пить его каждый день. Он и в самом деле стал часто к нам наведываться, но самовар включали все реже и реже, потому что Марина и дядя Володя уходили или в кино, или на танцы, или просто гуляли. И пока она не возвращалась, я лежал в постели, прислушивался к звукам улицы и лаю собак — ждал, когда квартирантка по своему обыкновению тихонько откроет дверь — ах, как она пронзительно скрипела, — набросит крючок изнутри и, не включая света, прошмыгнет в свою комнату. Но всякий раз она наступала на хвост бедной Дуньке, которая почему-то не догадывалась, что человек в темноте видит плохо, и, как на грех, укладывалась спать на половике перед Марининой дверью.

Я облегченно вздыхал и тут же проваливался в мгновенный крепкий сон. Я очень боялся, что на Марину набросятся бандиты или, еще хуже, она упадет в яму, которую вырыл неподалеку от нашего дома бульдозерист Иван Морозов. В ней копилась дождевая вода, и когда наступит засуха — все взрослые ее очень боялись, — будет чем поливать огурцы и помидоры. Марина в темноте видела плохо, у нее была куриная слепота, так что запросто могла бы бултыхнуться в эту яму.

При этом дядю Володю я почему-то не брал в расчет, хотя он, скорее всего, провожал Марину до самой калитки. И вообще, дядя Володя, по моему убеждению, дружил с папой, а с Мариной просто ходил в кино — ну, как я, например, с соседской Зойкой, за компанию, и не обязательно же возвращаться вместе, тем более что дядя Володя жил в гарнизоне, до которого пилить и пилить на своих двоих в сторону, противоположную от нашего дома.

И потому я, конечно, удивился, когда в одну из ночей услышал, как Марина прошмыгнула к себе, а потом открыла окно. Комары же налетят!

Что-то шуршало, стукало, звякало в Марининой комнате, и еще мне почудилось: шепчутся два человека. Один голос вроде как женский, а второй мужской, и у женщины, видно, то ли зубы разболелись, то ли что-то еще, потому что она временами тихо стонала, приглушенно вскрикивала, будто подушкой рот затыкала.

Проснулся папа, прошлепал на кухню, шумно попил воды, зажег спичку и, наверное, закурил. Он был заядлым курильщиком и даже специально вставал ночью, чтобы подымить «Беломором». В Марининой комнате все стихло, и папа прошлепал обратно в спальню и, видно, нечаянно разбудил маму, потому что она громко сказала: «Ты что, сдурел? Давай спи!»

А утром я стал мужчиной. Случилось это внезапно, и только несколько лет спустя я понял, что Марина, по большому счету, — моя первая женщина.

Меня разбудил Бармалей. Он вскочил на забор, как раз напротив моего окна, и так заливисто кукарекнул, что Дунька, спавшая у меня в ногах, зашипела и кинулась наутек. Я проснулся.

В щель между шторами пробивался столб света, в котором плясала солнечная пыль. Где-то далеко-далеко, на самом краю земли, куковала кукушка, щебетали ласточки и радостно вскрикивал скворец. Он, разбойник, наверное, опять клевал красные ягодки вишен, в которых просвечивались темные косточки. Я подошел к окну, чтобы пугнуть скворца. Хотел раздвинуть шторы пошире, но тут увидел ее, Марину.

Она стояла у клумбы, на которой уже расцвели желтые ноготки. Ветерок чуть покачивал елочки космеи, играл глянцевитыми листьями высоких георгинов и озорничал с Марининым платьем: то раздувал его парашютным куполом, то словно обклеивал тканью все тело, то шутливо дергал подол. Марина бросилась удерживать платье, засмеялась, подставила лицо солнечным лучам и закружилась — па-ра-там-па-па, совсем как девчонка.

Я посмотрел на ее ноги — загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты Венера, богиня любви. Я рассматривал эту иллюстрацию с жадным, странным любопытством, потому что это было совсем другое, немужское тело — плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла сильнее биться сердце.

Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани Авхачёвой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное оконце, если прижаться к нему лицом, можно было разглядеть женщин. Но мне это почему-то казалось стыдным, недостойным занятием, и вообще, что может быть интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках?

А Марина была красивая. Она перестала кружиться, раскинула руки и стояла теперь уже неподвижно: солнце золотило ее волосы, они — о чудо! светились мягким ореолом, и весь ее силуэт тоже как будто светился, и хотелось прикоснуться к ее коже, провести по ней ладонью и губами поймать хоть одну маленькую крупинку золота. Это было колдовство, наваждение, сказка!

С цветков и листьев Марина стряхивала росу в ладони и растирала ею руки, плечи, грудь. Она это делала с удовольствием и радостью, будто умывалась по крайней мере живой водой, а не обжигающе-холодной влагой. Она была совсем другая, не такая, как я, и не такая, как отец, дядя Володя или другие мужчины, — в ней было что-то такое, чего, должно быть, недоставало мне. Может быть, я был минусом, а она плюсом — вот и возникало странное, волнующее притяжение, отчего томительно кружило голову.

Наверное, я слишком пристально глядел на нее, и она почувствовала мой взгляд. Марина повернулась так быстро, что я не успел спрятаться за шторы.

— А, Пашка! — обрадовалась она. — Доброе утро! А почему ты такой бледный?

— Не знаю, — простодушно сказал я, потому что растерялся, да и с чего это я был бледным? Может, я всегда такой…

— А я вот росой умываюсь, чтобы быть молодой…

— А вы и так молодая, — сказал я, и вдруг, сам не знаю почему, выпалил: — И красивая!

— Правда? — совсем тихо сказала Марина. — А ты, когда вырастешь, может, женихом мне будешь, а?

Я молчал, пораженный ее словами в самое сердце. Потому что до этого и сам себе не признавался, что жуткой завистью завидовал дяде Володе, который мог запросто пойти с такой красивой девушкой на танцы, в кино или клуб, и остальные парни ему, наверное, завидовали, ведь Марина на них и не глядела: ей нравились военные. И я представлял себя высоким ладным лейтенантом, и чтобы сапоги были начищены до зеркального блеска, и мундир сидел бы на мне без единой морщинки, и чтобы я умел танцевать вальс. Этому, впрочем, меня Зойка научила — она умеет, в кружок бальных танцев ходит, и я бы туда записался, но там одни девчонки, и такие задаваки, что совсем не хотелось их лишний раз видеть.

— Ну, возьмешь меня замуж?

— Да, — сказал я. И почему-то испугался, и тут же отпрянул от окна вглубь комнаты.

— Смотри же, помни свое обещание, — сказала Марина и засмеялась: — А спорим, не вспомнишь? Мужчины много чего обещают, но не всегда выполняют…

Бармалей возмущенно вскрикнул и громко закокотал, что он всегда делал, когда замечал ястреба или любую другую крупную птицу. Наседка тоже всполошилась, закудахтала и кинулась с цыплятами под куст смородины. Всю эту куриную суетню я видел в дырочку в шторе, а вот Марины в поле моего зрения не было.

Меня утешила Дунька, которая ласкалась о ноги и мурлыкала — пушистая, уютная, не помнившая стольких обид, которые я ей причинял из-за ее вороватости: чуть зазеваешься — обязательно вскочит на стол…

А вечером пришел дядя Володя и сказал:

— Паша, ты любишь костры?

Конечно, я любил смотреть на огонь, и дым, сладко-терпкий от травы, которую бросаешь в костер, я тоже любил, а еще — картошку, запеченную в золе под головешками, переливающимися как бордовый бархат на сцене сельского клуба.

— И я, Паша, люблю смотреть на огонь. Давай разведем костер! — сказал дядя Володя. — Далеко не пойдем, вот тут, на полянке перед домом, и разведем…

Он вынул из кармана кулек с «Пилотом». Почему-то всегда приносил только эти конфеты, и ни разу — леденцы, которые я уважал больше других сластей. Зато Марина очень любила шоколадные конфеты.

Потом мы сидели у костра, слушали дяди Володины анекдоты, смеялись, пекли картошку и, обжигаясь ею, облупливали коричневую в черных подпалинах кожуру — она легко сжималась под пальцами, собиралась гармошкой и снималась, как оболочка с дорогой копченой колбасы. Вокруг нас густела темнота, и красные искорки, будто большие светляки, кружили над костром.

— Нормально вчера до дома добралась? — небрежно и как бы невзначай спросил дядя Володя Марину. — Хотел тебя проводить, но пока ходил в буфет за папиросами, гляжу: твой след уже давно простыл…

— Видишь: живая! — рассмеялась Марина. — Что со мной сделается?

Обычно она смеялась тихо, будто стеснялась, а тут — громко, по-русалочьи заливисто.

— Еще и роль немножко поучила, — продолжала она. — Помнишь, Сидор говорит: «Только Платона назвали, и вы как маков цвет вспыхнули.» А Луша отвечает: «Зачем выдумывать? Маков цвет. Я замужняя. Что мне во Платоне вашем. Нашли невидаль.»

— А заглядывалась, — сказал Володя.

— Мало ли что заглядывалась. У какой девки сердце не зазнобчиво? лукаво, не своим голосом откликнулась Марина.

— Пастернака сейчас ругают в газетах, — сказал Володя. — Наверное, нам не разрешат показывать «Слепую красавицу». Зря время теряем! Это твоя первая роль, и вот — напрасно. Жалко, что я тебя раньше в наш театр не привел…

— А что такого запретного в этой пьесе? — удивилась Марина. — Очень жизненная пьеса, должна зрителю понравиться…

— Да как понравится, если Пастернак там, наверху, многим не нравится. К тому же пьеса, говорят, и не печаталась нигде. Спросят, где взяли, а что режиссер ответит?

И тут Марина улыбнулась совсем как Одри Хэпберн. Это была такая улыбка, что вы и представить себе не можете, если никогда не видели фильм «Римские каникулы». Мы с папой ходили на него целых три раза. Ему очень нравилась Одри с огромными печальными глазами, трогательно торчащими ключицами и легкой, совершенно обезоруживающей улыбкой. Она была нежной и беззащитной, прекрасной как принцесса из туманного, полузабытого сна. И Марина тоже умела улыбаться так же трогательно. Но Володя почему-то совсем не обратил на это внимания, и они завели долгий, малопонятный мне разговор о каком-то поэте, его опале и таланте, нищете и трагедии, и о том, что когда-нибудь, лет через сто, а может, раньше, искусство станет свободнее.

Я слушал их и не понимал, о чем это они беседуют: какая такая им свобода нужна, чтобы читать стихи, танцевать или играть на сцене? Ну и представляйтесь, сколько хотите, лишь бы другим не мешали!

— Полуночничаете? — вдруг возник из темноты чей-то голос. Мы, как по команде, повернули в его сторону головы. Неясный силуэт мужчины почти сливался с покрывалом ночи, но вот он сделал шаг, другой и в отблесках затухающего костра проявилась серая маска лица, и чем ближе человек подходил к нам, тем оно четче становилось. Да это же Иван, наш сосед! И чего он так поздно бродит? Наверное, скучно ему без Поли, его жены: уехала на месяц в Брянск, в отпуск, а мужа оставила на хозяйстве — кормить собаку, кур, приглядывать за садом-огородом.