Я пожал плечами, не отрывая взгляда от её вдруг потемневших глаз.

— Самое ужасное, что когда мне придётся исполнять супружеский долг, быстрая серая тень пробежала по её губам, — я обязательно вспомню тебя. И в тот момент, когда он войдет в меня до конца, я закрою глаза — и ты будешь со мной вместо него…

— Ну-ну, — сказал я, и что-то запершило в горле. — Ладно тебе. Не думай об этом. Давай лучше займемся любовью. Мне нравится, когда твои ноги на моих плечах…

— И я поколачиваю тебя пятками по спине, — рассмеялась она. — Ты немножко мазохист, Серёжа. Ах, как я хочу, чтобы ты вбил свой кол, и глубже, и сильнее, и крепче…

Она всё-таки была немножко бесстыдной. И мне это нравилось.

Потом, внезапно, как всегда, засобиравшись домой, Зоя вдруг кинула взгляд на подоконник и спросила:

— А рапан так и молчит?

— Да, — машинально ответил я. — Полная тишина!

— Это, наверное, от того, что в раковине есть дырка, совсем крохотная, в «хвостике», — сказала Зоя. — Может, её нужно заделать? И тогда в раковине оживёт море…

Когда она ушла, я исследовал раковину и, действительно, обнаружил: у неё отбит кусочек самого верхнего завитка. Но откуда Зоя это знала?

Я взял немного замазки и заделал дырочку в рапане.

На проигрывателе лежала пластинка Рэя Кониффа. «Дождь». Я включил музыку. Теплые струи заплясали по асфальту, зашуршали в траве, запрыгали по крышам. Дождь в большом городе. Мокрая мостовая. Девушки под яркими зонтами. Прохожие прячутся под карнизами и навесами. И так весело и смешно какой-то парочке, которая, взявшись за руки, кружится под внезапным ливнем! А сквозь облако уже проглядывает солнце, и его блики скользят по влажной листве тополей, и по бутонам мальв, и опадают лепестки разноцветных космей…

Зоя всё это любит. Но откуда она знала, что у меня есть эта пластинка?

Уже и глупый давно бы понял, что она бывала в этой квартире, когда тут жил другой мужчина. И держала в руках раковину рапана, и слушала Рэя Кониффа, и, может быть, делала с хозямном то же самое, что и со мной.

Но я этого не хотел понимать.

* * *

Перед отпуском — по примеру других «северян», я взял его сразу за три года, это, считай, больше пяти месяцев отдыха — я спросил Зою, что ей привезти с «материка».

— Что сам захочешь, — был ответ.

И никогда я не забуду той нашей ночи, последней перед расставанием. Будто после неё уже вообще ничего быть — ни слов, ни восклицаний, ни объятий, НИЧЕГО!

— Знаешь, о чём подумала? — сказала Зоя. — Вот ты женишься, будет у тебя семья, дети, благополучный дом, хорошая работа. И вдруг приезжаю в ваш город я. И мы случайно встречаемся — на улице или в трамвае. Я ужасно люблю ездить в трамваях! И всё у нас начинается сначала. И я увожу тебя от жены, детей, фаршированных блинчиков по выходным…

— Что ты, — ответил я, — ты же знаешь: я не люблю блинчики!

— Полюбишь. Муж любит то, что любит жена. Иначе он будет голодным. Прекрасно! Значит, буду стройным!

— Послушай, — посерьёзнела Зоя, — а почему ты не пытаешься хотя бы слукавить: «Милая моя, не расстанусь я с тобою никогда! Какая жена? Какие дети? Что ты!»

Я отшутился, сказал какие-то глупости, и чтобы Зоя больше ничего не выдумывала, закрыл ей рот поцелуем, и как только она хотела что-нибудь сказать, снова целовал. А что я мог возразить? Мне нужна была только она. Одна. Без прошлого. Без привычек. Сама по себе. Вообще-то, я не похож на взломщика сейфов, но и самому себе не мог дать гарантии, что не попытаюсь проникнуть в её прошлое, не стану мучить её и себя пошлым выяснением обстоятельств её женской биографии.

Это сейчас я понимаю, что женщину нужно принимать такой, как она есть, и всё, что было у неё до тебя, — это путь к тебе, не всегда прямой и безоблачный. И ты всегда виноват сам, если она вдруг вспомнила всё, что было у неё в предшествующей жизни, и в эти минуты возвращения в прошлое ты для неё, скорее всего, не существуешь.

А тогда, лёгкий и свободный, я улетел в отпуск. Владивосток, Хабаровск, Санкт-Петербург с драгоценной аурой Павловска и Пушкина, Тбилиси с его волшебной улицей Шота Руставели, Ереван — ещё прекрасный, весёлый и богатый, Рига, пахнущая сиренью и свежезаваренным кофе… О, как много я ездил, и напропалую тратил деньги, и жил в лучших гостиницах, и пил вина, которые теперь продают в бутиках как эксклюзивные. Но однажды, вернувшись от случайной полушлюшки-полудекадентки (писала маслом мужские торсы, только их, и ничего больше!), я почувствовал глухую тоску. К тому же накрапывал дождь, серый, и нудный, и холодный, а по телевизору показывали красивую жизнь в Швеции, и даже дождь там был другой: разноцветные зонтики, веселое перестукивание дождинок по барабану, оставленному в парке, чистый лик асфальта, кораблик дубового листа в хрустальном ручейке. Рэй Конифф. О, боже мой, «Дождь»! Дождь, который идёт не для меня.

— Ну, если не для меня, то пусть он ни для кого не идёт, — пьяно подумал я и выдернул шнур телевизора из розетки.

В гостинице отключили горячую воду, и я попробовал обмыться холодной, чтобы смыть прикосновения художницы, тело всё ещё чувствовало её холодные длинные пальцы, но меня будто током шибануло — ледяная струя показалась острее сабли…

Вот тут-то я и подумал о Зое. Хреново мне было, чего у там, очень захотелось услышать этот лёгкий, чуть насмешливый голос. И я попросил телефонистку принять срочный заказ.

Через час телефон затренькал-задребежжал. Трубку взяла Зоина мама.

— Здравствуй, Серёжа! А Зоя уехала. Насовсем. Я вот тут подзадержалась. Они меня к себе тоже забирают…

— Кто «они»?

— Зоя с мужем. Буду у них жить. Да разве она вам ничего не говорила о переезде?

— Нет, — равнодушно сказал я и сам удивился этому. — Я только хотел узнать, какая у нас там погода. Скоро мне возвращаться, вот и решил позвонить. Чей телефон первым на ум пришёл, тот и назвал телефонистке. Оказалось: ваш номер.

— Погода? Да ничего, терпимо. Вчера вот снег выпал, не тает…

Я не дослушал и положил трубку.

Больше Зою Ивановну я никогда не видел. И даже её фотографии у меня нет. И когда я о ней думаю, возникает в памяти светлая женщина с тонкими чертами холодного лица. Такая далёкая, полузабытая, чья-то жена и добрая мать. Глаза её лучатся, и весело морщинится нос. И я говорю: «Зайка, послушай, зачем ты так много смеёшься? От смеха морщинки на лице остаются». И она в который раз отвечает, шутливо хлопая меня по обнаженной спине: «Зануда! Господи Боже мой, какой зануда!»

И смеётся, смеётся Зоя Ивановна, Зоя, Заинька, Зойка…

* * *

Ещё одна женщина называет меня занудой — моя собственная жена. Недавно мы с ней ходили на балет «Ромео и Джульетта». Если честно, то я ничего не понимаю в этом искусстве, неправдашнем и придуманном от начала до конца. Вот спектакли или даже оперетты — совсем другое дело: люди разговаривают, ходят, поют по-человечески, и всё, знаете ли, понятно, а в балете каждый скачок что-то да значит, поди разберись.

Смотрю, моя Наташа прямо побледнела от переживаний за Ромео и Джульетту, впечатлительная она у меня. А когда Джульетта упала и умерла лежит, не двигается — даже вскрикнула!

Я взял бинокль и посмотрел на балерину: она пыталась, бедняжка, лежать неподвижно, но так, видно, напрыгалась и наскакалась за спектакль, что не могла сдержать напряжения — тяжело дышала, губы полуоткрыты и дрожат.

— Смотри, — сказал я жене, — она даже мёртвой притвориться не умеет. Лежит и дышит. Что за балерина такая?

— Зануда, — ответила Наташа. — Зачем ты всё портишь? Прекрасный был спектакль!

И отобрала у меня бинокль.

А на следующий день она принесла с работы крохотную розетку растения, похожего на заячью капусту. Горшочком для него стала раковина рапана. Наташа насыпала в неё земли и посадила туда цветок.

— Ну, зачем ты это сделала? — спросил я, увидев озеленённую раковину. В ракушке жило море…

— Ничего там уже не жило, кроме тараканов, — отрезала Наташа. — У ракушки отбился осколочек, и она уже не шумела. Просто ты давно её не слушал.

— Я бы отреставрировал её…

— Не нуди, пожалуйста, — Наташа бросила на меня снисходительный взгляд. — Это сейчас модно — выращивать мелкие растения в раковинах.

— А что, если я хочу слышать звуки моря?

— Ой, да пожалуйста! Сколько угодно!

Наташа открыла кухонный шкаф и сняла с полки термос.

— Ты считаешь, что в нем живет море? — рассмеялся я.

— А ты послушай…

Она вытащила из термоса плотную пробку и приставила его к моему уху. Сначала я ничего не слышал, но вдруг в колбе плеснула волна, и зашуршал под чьими-то ногами песок, и снова на него накатила волна.

Пораженный, я молчал и слушал звуки моря, которые откуда-то взялись в пустой колбе термоса.

* * *

…В серый, предутренний час что-то кольнёт вдруг в сердце, и, открыв глаза, я долго лежу неподвижно и смотрю в тёмный потолок. Почему-то мне кажется, что где-то далеко-далеко вот так же неподвижно, замерев у плеча мужа, лежит Зоя Ивановна и, может быть, думает о том, как приедет в наш город и случайно встретит на улице меня.

Впрочем, откуда она знает, где я живу? И узнает ли меня, ведь столько лет прошло, и я уже не юн и строен. Я уже не тот совсем. А вдруг и я её не узнаю? И мы пройдём мимо друг друга.

Сердце у меня сжимается и, чтобы унять боль, я обнимаю Наташу и засыпаю. Всё-таки когда рядом живой человек, не так одиноко, как могло бы быть.

ОХОТА

Фанни подмигнула и лукаво повела бровью вправо: смотри, мол, кто идет, ничего, а? Я и сама его уже рассмотрела, хоть и не ношу на таких прогулках очков — не хочу, чтобы слепошарой называли. Хорош, ничего не скажешь! На ногах-то не очень твердо стоит, но марку держит: костюм из приличной шерсти — английский, кажется, с сероватым благородным отливом — ни пятнышка, ни пылинки, а туфли на белой подошве будто только что в руках чистильщика побывали — глянец матовый, дорогой. Рубашка, правда, не в тон — канареечной расцветки, но зато тоже, видно, импортная. Ценный кадр!

Сразу видно: еще не успел свои капиталы растранжирить; наверное, мареман, может, с Камчатки — у камчатских рыбаков загар бледноватый, кварцевый какой-то; здесь, в Хабаровске, у него, ясное дело пересадка, мест на самолет нет, транзитная маета, одним словом; вот он с корабля да на наш бал и пожаловал — со скуки ли, просто так ли, от нетерпения ли по «материковским» приключениям и вольной жизни, ах, не все ли равно тебе, Бочонок!

Бочонок — это я. Так Меня Фанни окрестила. На бочонок я не похожа, не думайте — не худа, но и не толста, талия на месте, и все остальное в порядке, конкуренцию пока выдерживаю. А Бочонок — это потому, что мне все мало, как в бездонную посудину попадает. И что попало, то пропало, сама знаю. И страсть как не люблю одалживаться и одалживать. Девки знают: деньжата у меня есть, но никто и двух копеек на телефон не попросит — тут же огрызаюсь: «Что, мало дают, трам-па-ра-рам!» Благословляю как могу. Пусть знают! Бочонок чужого не возьмет, но и свое не отдаст, фиг вам!

И второй, тайный смысл поганка Фанни вкладывает в прозвище. Она где-то вычитала, что когда во времена царя Гороха открывали старый бочонок с дорогим, настоящим ромом, то от одного амбре благородного напитка мужики косели. Так, мол, и от меня, еще не дотронувшись, пьянеют. Намекает на дезодоранты, которыми пользуюсь, особенно — на «Интимный».

Я из Риги таких целую упаковку привезла. Очень удобно — попрыскалась, и не надо всякий раз под душем мокнуть. Наша водопроводная вода, между прочим, сушит и, следовательно, старит кожу, да еще после помывки хлоркой за версту несет — особенно не жалеют бухать эту дрянь летом, чай невозможно пить: привкус нехороший, заварка сразу бледнеет.

Фанни-то все равно: мало того, что хорошенькая, так ведь еще и молоденькая. «Я гимназистка седьмого классу, денатурат я пью заместо квасу…» Про нее ведь песенка!

Школу-то она, правда, закончила и, между прочим, только с двумя четверками, но поступать никуда не стала. Как и я, устроилась вахтером. А что? Очень даже удобно! Я, например, отсижу ночь, хоть книгу, наконец, какую-нибудь в руки возьму — ну, «Сто лет одиночества» или «Мастера и Маргариту», дрянь не читаю, — но зато потом двое суток свободная. Что хочу, то и делаю!

Вот захочу — и этот прифранченный мареман пойдет со мной. Только бы он нормальным, господи, был, уже тошнит от этих лизунчиков или тех, которые расстегивают молнию и сразу велят на коленки становиться. Один недавно вообще с приветом попался. Как только я дверь на ключ закрыла, он меня хвать за волосы и говорит: «Ну, что, сучка? Сосать будешь? Такого х*я ты ещё в жизни не видела! Подавишься, проститутка!»