Нет, никакого такого разговора у них не было. Просто Люба однажды послушала разглагольствования пустой бабёнки, поглядела на её незаштопанную юбчонку, да и подумала, что, пожалуй, гораздо позорней воровать чужое, да ещё и похваляться этим. К тому же, в больнице, где Люба работала буфетчицей, третий месяц задерживали зарплату, и хорошо, что хоть остатки хлеба можно было домой уносить, а так бы — зубы на полку, и всё тут!

Люба, позёвывая, прошлепала на кухню. Больше всего на свете она не любила утреннюю растопку печи. Надо выгрести золу, почистить поддувало, принести два ведра угля, а чтобы он лучше горел, положить в топку несколько березовых поленьев. Господи, сколько мороки-то!

На печном кожухе стояли валенки, рядом с ними лежала пара толстых шерстяных носков. Тут же сох «базарный коврик»: кусок трехслойного картона, обшитый серой дерюжкой. Люба кидала его под ноги и стояла на нём целый день.

Иснючка ещё лучше придумала: приспособилась упаковывать свои ревматичные ноги в мешки, сшитые из старого верблюжьего одеяла.

Поглядев на иснючкино ноу-хау, Люба надоумилась сделать портянки из теплоизоляционного материала, в который был упакован телевизор «Сони». Наденешь носки, сверху обмотаешь их «портянками» — и никакой мороз не страшен! А чтобы какая-нибудь лихоманка вроде гриппа не пристала, Люба обязательно пила чай. С вечера бросала в большой китайский термос две горсти сушеного шиповника, состругивала с лианы лимонника тонкие ленточки желтой, запашистой стружки и заливала всё это крутым кипятком. Утром Люба добавляла в настой чайную заварку и ложку-другую мёда.

Полуторалитрового термоса с этим чаем ей хватало на весь день. Ещё и соседок по торговому ряду угощала.

Иснючка, попробовав его в первый раз, ласково сощурила свои подслеповатые глазки:

— Любочка, скажи, как ты этот чай делаешь? Уж больно хорош…

— Секрет фирмы!

— Ну и толку-то с твоих секретов! — надулась Иснючка. — Умные люди давно бы их в ход пустили…

— А я вот подумаю-подумаю, да и открою свою чайную, — засмеялась Люба.

— Да пока документы на неё оформишь, рак на горе три раза свистнет, Иснючка наставительно подняла вверх указательный палец. — Я бы на твоём месте этот чай…

— Знаю, знаю! Ты бы на нём бизнес сделала! Пока никто ещё не догадался противопростудным чаем торговать…

— Ну и торговала бы! Глянь-ка, сколько народу день деньской мимо рынка прёт, да и дети, что на горках рядышком катаются, тоже наверняка хотят перекусить. Чай да пирожок — чем плохо, а?

— Ну и почему ты перестала носить сюда чай? Не шибко-то его и брали. Разве не так?

— Да, видно, дорого кажется: в городе за стакан рубль дают — не моргнут, а тут сразу прикидывают: «Ты чё, бабка, пачка хорошей заварки десять рубля стоит! Это ж сколько стаканов чая из неё получится!»

— И то правда: совесть надо иметь. Совсем уже рубль обесценили! И мы с тобой к этому ручки тоже приложили. Я вот иногда думаю, а почему на рынке все цены круглые: всё в рублях измеряется, и нет, скажем, такой цены, как один рубль двадцать копеек или, к примеру, один рубль тридцать три копейки обязательно всё округлим!

— Да кому ж охота с мелочью возиться? — простодушно возразила Иснючка. — Её даже нищие не уважают.

— А вот в Америке, сама читала, круглые цены не любят: там уважают, например, цифру девять, — сказала Люба. — И ценники выглядят так: четыре доллара девяносто девять копеек…

— Центов! — поправила Иснючка.

Не смотря на то, что порой прикидывалась полной невежей, она внимательно следила за курсом доллара. Злые языки утверждали, что эта скромная старушка хранила деньги исключительно в «зелененьких». При этом Иснючка терпеть не могла, когда кто-нибудь намекал на её пронырливость, и тут же начинала жаловаться:

— Да не хитрая я! Это жизнь такая пошла, чёрт её задери! Не будешь крутиться — пропадёшь…

Но Люба лишь хмыкала в ответ:

— Крутись — не крутись, а конец у всех один, только по-разному оформленный: над одними — мрамор да гранит, над другими — деревянный крест или жестяная звездочка…

— У-у, злючка! — понарошку взвывала Иснючка. — Да звезд-то уже не делают, теперя вместо них — орлы о двух головах. Вот те истинный крест! Сама видела…

Если бы не эти тары-бары-растобары, то скучно было бы стоять на рынке со своим товаром. Подзадоривая Иснючку, Люба знала, что и в неё саму в любой момент могут вонзиться остренькие стрелы язвительности и злокозненного остроумия. Уж в чём, в чём, а в этом поселковые бабы — большие доки. Иная такое отчебучит, что хоть стой, хоть падай и проси пощады, пока тебя ещё раз не ужалил бойкий язычок.

Чаще всего это случалось, когда две женщины ступали на тропу большой войны, и причина-то порой была пустяковая: залезла, допустим, курица-наседка с выводком цыплят на огород к соседке, распорхала грядку с только что посаженой рассадой, — и тут же гром проклятий, истошные крики, заковыристые да занозистые словечки, и такого о тебе навспоминают и незаслуженно припишут, что в самый раз добровольно отправиться на исправленье туда, куда сам Макар телят не гонял. А вослед тебе будут трубить громкие вражьи трубы, и развеваться неукротимые боевые знамёна, и от избытка чувств победительница примется не по барабану колотить, а по своим оголённым ягодицам. Но Иснючка, впрочем, предпочитала ни с кем по-крупному не ссориться, и даже неминуемую крутую разборку умудрялась заменить пусть и худым, но миром.

Подумав об этом, Люба громко рассмеялась:

— Да уж! Скандачка она ничего не делает, а если и опростоволосится, то так и крутится — вертится на задних лапках. Лиса! Ах ты, дьявол черномордый, чтоб тебе пусто было…

Последняя фраза уже относилась к Мейсону. Он по своему обыкновению разлёгся на шерстяном половике перед кухней, и Люба нечаянно наступила сиамскому красавцу на хвост.

Кот заверещал благим матом и метнулся под стул, на котором стояла большая кастрюля с квашеной капустой. И вот ведь, чертово отродье, задел чурку, которая подпирала сломанную ножку — стул покачнулся, кастрюля сдвинулась и, конечно, хлопнулась бы на пол, если бы Люба её не подхватила.

— Бездельник! Дармоед! Сыкун несчастный! — Люба с чувством выдала Мейсону эти определения, но тут же и пожалела его:

— Ладно, вылазь, остолоп несчастный. Я, слепошарая, сама виновата. Перепугала котика…

Мейсон жалобно мяукнул, но из-под стола не вылез.

— Ну и чёрт с тобой, — сказала Люба. — Ишь, обидчивый какой! Весь в хозяина. И такой же лежебока, как он…

Она включила телевизор. «Меня зовут Макс», — сообщил молодой человек и лучезарно улыбнулся. Люба переключилась на другой канал: «Сегодня двадцать первое число, тётя Ася говорит, что бельё не надо кипятить, а белые зубы это всё, что осталось от бабушки…»

Это бормотанье из телеящика Любу уже не раздражало. Она привыкла к нему и, наверное, даже возмутилась бы, если бы реклама вдруг напрочь исчезла с голубого экрана. Всё-таки интересно наблюдать, например, за холёными домохозяйками, которым мужья дарят какие-то сногсшибательные стиральные машины, иначе, видишь ли, этим белоручкам ни за что не отстирать у рубашек воротнички и манжеты! Или вот ещё прикол: в дорогой кастрюльке от «Цептера» растворяют дешевый бульонный кубик, размешивают варево чуть ли не серебряной поварёшкой и подают его в фарфоровой тарелке из французского сервиза. И что интересно, муженёк, который, судя по его обличью, привык обедать в самых шикарных ресторанах, ну так доволен этим жиденьким бульончиком, ну в таком уж восторге, будто, по крайней мере, суп из трепангов ест!

— Ты скажи, чё те надо, чё те надо, — заголосил вдруг телеящик, — я те дам, чё ты хошь…

— Чё ты хошь! — подхватила Люба и притопнула ногой.

Она, наверное, до смерти бы испугалась, если бы телевизор выдал ей, например, арию Ленского из оперы «Евгений Онегин» или, не дай Бог, полностью показал «Лебединое озеро». Это было бы похоже на переворот — и не только на мировоззренческий, а на самый настоящий политический, такой, какой устроило ГКЧП. А все эти притопы и прихлопы, «Эскадроны» и «Зайки», завыванья Азизы и какой-нибудь Алены Ляпиной стали так же привычны, как необходимость послушать утром прогноз погоды по радио.

Люба подозревала, что настоящее искусство — как аристократ: ходить ему в народ опасно. Потому что «масса» и есть масса: в ней и убогонькие затаились, и пьяные ходят, и бомжи немытые-нечесанные затесались, и полоумные шастают. Им бы всем чего попроще да попонятнее, и чтобы — приятно, сладко и, главное, не заставляло бы шевелить мозговыми извилинами, а действовало бы только на центры удовольствия и пробуждало бы, допустим, основной инстинкт. Есть голос, нет голоса — какая разница, лишь бы личико было смазливое да ножки из ушей росли.

— Зайка моя! — сказал волоокий красавчик Филипп. Люба терпеть его не могла и потому немедленно переключилась на другую программу.

— И как только Алла Борисовна польстилась на такое чучело? — пробурчала она. — Мейсон, ты что-нибудь понимаешь? Ну, иди ко мне, котик, вот тебе рыбка — покушай…

Мейсон, опасливо поглядывая на мощные Любины ступни, подошёл к своей плошке, понюхал рыбу и брезгливо фыркнул.

— Что? Не нравится, что сырая? Так мне, дружочек, разваривать некогда, сама всухомятку питаюсь, видишь?

Мейсона это утешило мало. С оскорблённым видом он уселся у своей плошки и уставился на Любу.

— Ничего, — покачала головой хозяйка, — жрать захочешь — слопаешь за милую душу. Ишь, чухня какая!

Мейсон тоненько мяукнул и разлёгся на полу, повернувшись задом к куску мороженой трески.

Намазывая масло на хлеб, Люба поглядела на острие ножа и вспомнила свой жуткий сон.

— Ой, да что это со мной? — всполошилась она. — Такая жуть приснилась, а я ещё даже в сонник не поглядела! Это ты, Мейсон, виноват: отвлёк меня, чтоб тебе пусто было…

Она пошла обратно в спальню, но сонник из тумбочки взяла не сразу. Люба во всём любила чистоту и порядок, а нынче под впечатлением такого темпераментного сна, не заправила постель сразу, как встала. Смятая простыня, скомканное одеяло и подушка, которая валялась на полу, являли собой, конечно, не самое приятное зрелище. Люба привычно быстро восстановила на кровати полную гармонию и даже разгладила чуть заметную морщинку на покрывале. Другой бы кто, может, и вовсе её не заметил, но только не она!

В соннике Люба почти сразу наткнулась на слово «топор»:

— Потеря имения вследствие собственных ошибок, — прочитала она вслух. Интересно, чего это я такого натворила? Ошибки… Потеря имения! Да что бы это значило, а?

Люба так разволновалась, что даже не стала смотреть значения других символов. И одного топора ей хватило, чтобы с пол-оборота завести в мозгу эту чертову машинку, вырабатывающую всякие разные фантазии, и хорошо, если безобидные, а то ведь случается и так: начинаешь воображать что-то страшное, и остановиться не можешь, и такая жуть охватит, что стукнет, например, ветка о стекло, а тебе чудится, что некто злой и беспощадный топырит свои костлявые пальцы и, гнусно похихикивая, вот-вот пройдёт незримо сквозь стекло…

Люба и сама не понимала, почему какой-нибудь пустяк, незначительное происшествие или, допустим, тягостное, неприятное сновидение вызывали у неё волнения и страхи. Будто бы включалось в голове какое-то устройство и, независимо от того, хотела она того или нет, прокручивало всякую жуть и ужасы, вызывая состояние сильной тревоги и смятения перед неотвратимостью предначертанного свыше.

Родная её бабка, Мария Степановна, заметив особенность внучки страшиться собственных же придумок, даже возила её в церковь, кропила «святой» водой и заклинала: «Любонька, милая, стерегись играющей нечистой силы, гони её от себя, не поддавайся…»

Однако ни черти, как их рисуют в книжках, ни домовой или какая-нибудь кикимора наяву ей не являлись, — так что гнать было некого. Но иногда, особенно когда девочка оставалась дома одна, её вдруг охватывал жуткий страх: она совершено явственно чувствовала, что в комнате есть кто-то чужой. Может быть, он ничего плохого и не хотел сделать; скорее всего, Люба даже была ему безразлична, и он её не замечал, как мы не всегда замечаем, допустим, мошку, пока эта маленькая тварь не забьётся в ухо или не залетит в глаз.

Обычно страх находил на неё в середине марта, когда, по поверью, с Хозяина слезала старая шкура. Он томился, изнемогая от желания найти кикиморку помоложе и жениться на ней. Да и вообще, весна вызывает беспричинную тоску не только у людей, но и у Хозяина, который перестаёт узнавать своих домашних, подкатывается им под ноги, чтоб споткнулись да упали ему на потеху, и собак кусает да за хвосты дёргает: лайте, пустолайки, не давайте этим двуногим лежебокам спать.

— Тебе, внученька, твоя пионерская душа мешает быть зрячей, — вздыхала Мария Степановна. — Но попомни моё слово: когда-нибудь увидишь Хозяина…