— Ну, давай! Без нежностей…

Она сняла с него рубашку и, не глядя, бросила её на пол.

Александру нравилась эта готовность Ларисы на всё, что угодно, лишь бы доставить ему удовольствие.

До встречи с Ларисой он не знал женщины. Нет, конечно, они у него были и до Любаши, и сама Любаша никогда ему не отказывала, и за двадцать лет жизни с ней Александр зачем-то заводил скоропалительные и даже пикантные романы, было у него и то, что именуется как «случайные связи». Например, одна девица, которую он подвозил до соседнего села, сказала, не стесняясь: «Денег нет. Плачу натурой. Но и времени нет. Давай я быстро всё сама сделаю». И то, на что никак не могла решиться его законная супруга, эта городская пигалица запросто выполнила за две минуты, да ещё, поднимаясь с колен, лениво попеняла: «Что так быстро? Первый раз, что ли?»

Люба не признавала никаких фантазий, а когда он попытался показать ей «Кама-сутру» с картинками, то даже обругала его и назвала извращенцем. Ему всё чаще казалось, что в постели жена вообще ничего не испытывает и лишь стоически отбывает обязанности добропорядочной супруги.

По-настоящему её волновала, кажется, лишь чистота. Она готова была день и ночь драить полы, чистить кастрюли, протирать стёкла в серванте и во всех шкафах, доставать пылинки специальной щеточкой из самых укромных уголков, и не дай Бог, если он за обедом ронял крошку хлеба на пол, — Любаша моментально вскакивала, хватала тряпочку и, убрав мусоринку, тщательно протирала линолеум: по её понятиям, если пол не сверкает, как зеркало значит, хозяйка явно неряха, стыд и срам!

Летая с веником по дому, она обычно напевала свой любимый романс:

— Придёшь ли ты, души блаженство:

С волшебной прелестью своей,

Дыханьем уст, огнём очей

Отдать мне жизни совершенство

И воскресить мои мечты?

Придёшь ли ты? Придёшь ли ты?

Она пять лет училась в музыкальной школе, и, как любила вспоминать, подавала некоторые надежды, дальше которых, однако, учёба не двинулась. Некоторые девчонки, с которыми Люба учила сольфеджио и другие музыкальные премудрости, потом сумели куда-то поступить — кто в культпросветучилище, кто в институт культуры, а одна, Маринка Морозова, добралась даже до Петербурга, который тогда именовался Ленинградом, и, провалив экзамены в консерваторию, попала-таки в какое-то музыкальное училище. А Люба решила звёзд с неба не хватать, и без неё желающих более чем достаточно.

Лариса, никаких музыкальных школ не посещавшая, прекрасно разбиралась в операх, любила классику, знала всех более-менее известных певцов и, дурачась, предпочитала напевать не что-то волнующе-серьёзное, а вот это:

— Не смотрите вы так сквозь прищур своих глаз,

Джентльмены, бароны и денди…

Я за двадцать минут опьянеть не смогла

От бокала холодного бренди…

Изображая из себя институтку — фею из бара, Лариса кокетливо поводила бедрами, закатывала глаза и страстно, по-цыгански трясла плечами. При этом она водила кончиком языка по губам и поочередно подмигивала, изгибая брови.

Вообще, Лариса считала, что в любви важней всего язык. Он может даже карлика превратить в гиганта большого секса и, наоборот, сделать непобедимого супермена коротышкой-пигмеем. Точно так же и какая-нибудь замухрышка, ни кожи — ни рожи, умеющая говорить ласковые слова, хвалить своего избранника и не стесняющаяся в любви бурного потока восторгов, нежданно-негаданно из невзрачной лягушонки оборачивается единственной и неповторимой принцессой.

Лариса изумила Александра, когда в самый, так сказать, ответственный момент вдруг заблаговестила:

— Раз, два, три! Мамочка!

Ох! Ах! Уй! Сказочка…

Эти выкрики ещё больше распалили его, и та ночь — вторая их ночь! пролетела как одно мгновенье, и он, привыкший к долгой тяжести супружества, проспал всего полчаса, а может, даже и меньше, но поднялся свежим и бодрым.

— Что, ты ничего не знал о брусинках? — удивилась Лариса, когда он начал расспрашивать её о ночных стихотворных выкриках.

— Нет, как-то не приходилось…

— А ещё русским считаешься, — шутливо упрекнула Лариса. — Наверно, думаешь, что когда поют «Эх, дубинушка, ухнем!» — это про каких-нибудь волжских бурлаков или лесных разбойников, да?

— А про что же?

— Про то же! «Дубинушку» исполняли, так сказать, на брачном ложе. А брусинки народ вообще придумал для того, чтоб любиться по-человечески, с радостью, а не как слепоглухонемые…

— Частушки, значит, надо петь, — усмехнулся Александр, — чтоб елда по стойке «смирно» встала…

— О, — оживилась Лариса, — да ты, оказывается, знаешь старинное слово. А какие ещё синонимы назовёшь?

Александр, кроме двадцать первого пальца, девичьей игрушки и женилки, ничего больше не вспомнил. Зато Лариса так и зачастила:

— Гвоздь программы, сверло, копьё, соловей-разбойник, корень жизни, ласкун, хобот, пятая нога, верный кореш, дуло, интеграл…

— С математиками, что ли, дружила? — попытался срезать её Александр. Ещё б логарифмы вспомнила…

— Логарифмы — это больше по женской части, — засмеялась Лариса. — Они как раз напоминают маркоташки, попельки, горки или попросту — тити!

Александр поначалу стеснялся этой странной игры. Но мало-помалу путешествие по интимному лексикону его увлекло, и он сам предлагал Ларисе найти какие-нибудь «запасные» названия некоторых частей тела или вполне определённых действий.

Они никуда не спешили и не опаздывали. Куда-либо устроиться было трудно, и они довольствовались пока пособием по безработице. Но в этом вынужденном безделье была своя прелесть: Лариса и Александр, полностью предоставленные друг другу, находили это занятие самым замечательным на свете.

6

Несколько дней Люба заходила в свой собственный дом с опаской. Поворачивая ключ в замке, она прислушивалась к тишине за дверью. Ей казалось, что там притаился кто-то злой, хищный и коварный. Стоит войти — и до смерти перепугает, обморочит и душу из тела вытянет, как нитку.

Напуганная виденьем в подполье, Люба даже сходила к бабке Полине, которая слыла искусной ворожеей, знала толк в травах и, как поговаривали, якшалась с нечистой силой.

Эта старушка с весны до поздней осени собирала и сушила травы, коренья и всевозможные плоды. Изредка она торговала на рынке сухим липовым цветом, шиповником, чагой; у неё охотно покупали пышные пучки петрушки, укропа, пастернака, а за базиликом и кориандром даже специально приезжали офицерские жёны из соседнего военного городка. Видимо, она и в самом деле знала какие-то секреты, потому что даже в засушливые годы её небольшой огородик поражал пышной и яркой зеленью, пестроцветьем и каким-то особенным медовым благоуханьем.

— А чего ты, милая, испугалась? — прищурилась бабка Полина, выслушав Любу. — Суседка зла тебе не желает. Напротив, предупредила: что-то нехорошее может случиться…

— Да ведь страшно! Эдакую чудь в своём подполье увидела…

— Нынче некоторые людишки пострашнее всякой чуди бывают, — вздохнула бабка Полина. — Уже сама земля охладела к сынам человеческим, и с небес несть им ни гласа, ни указания: невмочь Богу смотреть на всю эту скорбь и увещевать детей своих заблудших. Природа восстала против нас, уже и пользительная травка несёт в себе яд, и съедобный гриб наполняется отравой. Мало ли народу потравилось обычными подосиновиками, помнишь?

Прошлым летом и в самом деле в больнице, в инфекционном отделении, где Люба работала, лежали люди, отведавшие сыроежек да подосиновиков.

Врачи терялись в догадках, выдвигались всякие гипотезы, но, кажется, никто ничего так и не понял. Тем более, что вскоре, после сильных дождей с грозами, пошла вторая грибная волна, и народ ими уже не травился.

— Я за своими травками хожу теперь далеко-далеко, — заметила бабка Полина. — Подальше от посёлка, от полей, от дорог. Да только всё равно замечаю: нет в травах былой силы. Мы же не знаем, что вместе с водой выливается из туч. Да и солнце стало злее, неизвестно, какой энергией питает растения…

— Я за ценой не постою, — перебила Люба, понявшая бабку по-своему. Понимаю, что травы дорого стоят.

— Э, милая, обижаешь! — нахмурилась бабка. — У меня правило такое: сколько человек даст — столько и ладно, лишних денег никогда не возьму, и цены своим травам не набиваю…

— Не обижайся, — сказала Люба. — Я ведь от чистого сердца.

— И я — от чистого, — всё ещё хмурясь, сказала бабка. — Только вот не знаю, помогу ли. Тебе ведь не от суседки надо защищаться…

— А от кого же?

— Суседка — это вроде как твоя домохранительница, — заметила бабка. Она тебе специально показалась, знак дала: остерегайся, мол, какой-то напасти. А ты испугалась, приняла её за злого духа. А может, он уже внутри тебя сидит и не даёт душе покоя…

— Ну, скажешь тоже…

— Да ведь я вижу, что душа у тебя не спокойная, — усмехнулась бабка. Тут и без ворожбы всё ясно. Тоскуешь по Саньке-то?

— Да сдался он мне! — гордо подбоченилась Люба. — Была без радости любовь — разлука будет без печали…

— Ладно тебе, — снова усмехнулась бабка. — Ни присушивать, ни привораживать его не стану — это богопротивное занятие. А совет на будущее могу дать. Не пытайся усложнять жизнь. Зачем понапрасну печалиться? Старые люди говорили: моль одежду тлит, а печаль — сердце. Дам-ка я тебе травки, вот этой — нюхни, ну что? Запашистая, да? Будешь заваривать и пить как чай. Он нервы успокаивает, человека в себя приводит…

— Разве я похожа на психованную?

— Когда дойдёшь до психа — труднее будет лечиться, — объяснила бабка. Попей травки, вреда от неё никакого. А свою суседку не бойся. Наоборот, поблагодари её за предсказание, угости чем-нибудь вкусненьким, например, оставь медку на тарелочке в том углу, где она тебе показалась…

— Что ты, бабуля! Да как же я в подполье-то полезу? Боюсь ведь…

— Это от того, что душа у тебя не на месте, — ответила бабка. — Не читаешь ты, видно, милая, Библии. А в ней сказано: перейди же ручей огненный! Для человека нет ничего невозможного, и мешает ему только страх. Да ведь ещё старые люди учили: «Страшно дело до начину». Поставь душу на место, и она выправит тебя, укрепит, перенесёт и через ручьи огненные, и пропасти глубокие…

— Легко сказать: поставь на место… Как это сделать — научи.

— Неужто я на профессора похожа? — снова усмехнулась бабка. — Сама неучёная. Одно знаю: без любви, тепла, света и внимания душа чахнет и чахнет, и чахнет. Ну и на что она, чахоточная, годится? Ни помощница, ни защитница, и всего, как мышь, боится. А ты попробуй сделать для неё что-нибудь приятное, раскрой её…

Люба старательно запаривала бабкину траву в большом фарфоровом чайнике. Темно-желтый, почти янтарный настой она наливала в изящную серебряную чашечку и ставила на льняную салфетку — и то, и другое несколько лет пылилось на антресолях серванта. Да и перед кем было ставить красивую посуду? Гости в доме почти не бывали, а если кто и приходил, то обычно свои — соседи, родственники или сослуживцы, перед которыми Люба не очень-то старалась показать свою зажиточность. Ещё завидовать станут!

Чай из бабкиных трав Люба пила медленно, наслаждаясь его ароматом: казалось, что она сидит на небольшой полянке, окруженной молодыми березками, и вокруг неё ластятся-колышутся ромашки, синюхи, кипрей, и пахнет свежескошенным сеном, медом и чем-то волнующе волшебным, чему и названия-то не подберёшь — может, юностью?

Ничего необычного в этом напитке, казалось, не было — подумаешь, какие-то травки да листики, но уже через несколько дней Люба почувствовала, что и подниматься по утрам ей легче, и бодрее стала, и голова к вечеру не болит, и душа вроде как успокоилась. Но она никак не насмеливалась выполнить бабкин совет насчёт угощения для этой чуды-юды из подполья. Давно бы уж надо и картошки набрать, свеклы-морковки достать — суп не из чего варить, но лезть за овощами она не решалась. А вдруг опять эту самую суседку увидит? Жуть!

Но в тот вечер, возвращаясь с работы, Люба твёрдо для самой себя решила: придёт домой — сразу же откроет подпол, зажжет керосиновую лампу и спустится набрать картошки. Сразу ведра два наберёт, чтобы наподольше хватило. А то уже надоело питаться этой жидкой больничной кашкой да отварным минтаем. Совсем плохо стали кормить больных. Оно и понятно: денег на их содержание давали самый мизер, а врачам, медсёстрам да санитаркам зарплату вообще уже четвёртый месяц задерживали. Если бы не приработок на рынке, то совсем было б тяжело.

Люба всё чаще и чаще ловила себя на мысли, что живёт в такой стране, где жить никогда бы не согласилась, но вот Бог зачем-то её сюда поселил, да ещё сделал так, что если бы она и задумала отсюда уехать, то всё равно ничего бы не вышло: капитала не нажила, путного образования не получила, иностранных языков не знает, ну и кому она там, в прекрасном далеке, нужна? А вот Валечка, дочка, ещё бы, пожалуй, могла устроить свою судьбу. Какие её годы! Всего-то двадцатый год пошёл. Но она нигде не хотела учиться: поступила в техникум, где завалила экзамены за первый же семестр — ни бум-бум в голове; пошла в кулинарное училище, но и там не удержалась: выселили её из общежития, причём, в приказе написали: «За аморальное поведение». А в чём оно заключалось, ни директриса училища, ни комендантша общежития, ни даже однокурсницы объяснить Любе не пожелали, и на все расспросы, потупив глаза, твердили одно: «А это вы у своей дочери спросите».