«Нет на свете никаких чудес, — внушала Люба дочери. — Кроме одного чуда — любви! Но на пути к ней много соблазнов. Ты их за любовь не принимай…»

Учила-учила уму-разуму, ото всего берегла, всё сама старалась делать, Валечка, как принцесса, и понятия не имела, как печку растопить или правильно курицу разморозить, чтобы суп сварить — настоится ещё, бедолажка, у плиты, как замуж выйдет, но, видно, только зря старалась: вон какая чувырла получилась!

Люба, конечно, догадывалась, что первое чувство всегда чрезмерное и, может быть, ошибочное. И чем оно сильнее, тем безнадёжнее: не каждый выживает в поле его высокого напряжения. Но Люба считала, что порядочная девушка просто обязана не попадать в него, а если уж её занесло туда, то пусть борется за своё счастье. До неё не доходило, что в любви упражнения в борьбе — бесполезное и бессмысленное занятие, особенно если внушил себе: этот человек — именно то, ради чего стоит жить. Он, может быть, думает совершенно по-другому, а ты не отпускаешь его, держишь, загоняешь в угол, хочешь поставить в отношениях вполне определенную точку: свадебный марш, штамп в паспортах. О многоточии, которое не отнимает надежды, Люба совершенно забывала. И очень не любила книги и фильмы, которые кончались вроде бы ничем: никак не поймёшь, кто с кем остался и чем успокоилось сердце главных героев — ей была понятна только полная определённость. Этому она учила и Валечку. «Увидишь, что человек надёжный, хорошо к тебе относится только тогда доверяй ему, — внушала Люба дочери. — Нам, женщинам, ошибаться нельзя».

Валечка внушения матери помнила, но поступала по-другому. Как, впрочем, и сама Люба не очень-то следовала своей теории о борьбе за счастье. Поначалу, правда, она пыталась усовестить Александра, вернуть его к семейному очагу, но потом поняла: он захлёстнут другой жизнью и другими чувствами. Люба решила, что это ненадолго, недаром же старые люди говорят: «Седина в бороду, бес — в ребро». Всё пройдёт — сам прибежит, как миленький.

Но ей было тяжело жить одной, ни о ком не заботясь, и ещё она очень хотела хоть как-то досадить Саше и тем самым, быть может, снова привлечь его внимание. Потому особо и не сопротивлялась, когда Володя бесцеремонно предложил ей любовь и свою защиту. И вот — нате вам! — родная дочь её за это осуждает.

Валечка красилась. Люба молча думала о своём. И неизвестно, как бы долго это продолжалось, если бы в дверь не постучали. Пришёл Володя.

— Всем привет! — весело гаркнул он. — Мамочка, я принёс ананас…

Люба, не взглянув ни на него, ни на ананас, неторопливо ушла в спальню. А уже вполне накрасившаяся Валечка весело взвизгнула:

— Ешь ананасы, рябчиков жуй! День твой последний приходит, буржуй! О, как я их давно не ела! Где взял? Неужели сам купил?

— Да торгаш один дал, — лениво ответил Володя. — Они тут все ещё непуганые. Ништяк, есть где развернуться…

— Наезжаешь на кого-то, да? Опять за решетку захотел?

— Тю! Дурочка! — присвистнул Володя. — Мы с ребятами культурненько собираемся работать.

— Ты только матери об этом не говори. Ночей спать не будет! Знаешь, как она переживает…

— А вот о её любимом Санечке я, пожалуй, скажу, — улыбнулся Володя, и его весёлые глаза похолодели. — Наедем на него так, что не скоро очухается.

Услышав это, Люба вздрогнула. И тут же в подполье что-то ухнуло и ударило в пол. Будто с банки маринованных огурцов сорвалась плохо закатанная крышка.

11

Люба отправилась к бабке Полине ещё раз. Суседка совсем лишила её покоя: то застучит в подполье, то среди ночи навалится на грудь да как дыхнёт в лицо теплым воздухом. Люба спрашивала, к худу или к добру, но суседка ничего не отвечала, только дула на неё, будто старалась согреть.

— Чудно мне всё это, — сказала бабка Полина. — Суседка с тобой вроде как подружилась. Ни у них, ни у домовых это не в обычае. Их обыкновенно можно видеть лишь через хомут и борону, и чтобы у хомута непременно были гужи — это обязательное условие. А тебе суседка запросто показалась. К чему бы это?

Старые люди знали, что домовой и суседка — это не то же самое, что нечистая сила. Они берегут дом, стараются предупредить хозяев о надвигающихся бедах. Домовой, например, перед смертью отца семейства садится по ночам на его место, делает его работу, надевает его шапку и даже показывается в ней. Вообще, увидеть «дедушку» в шапке — это самый дурной знак. А суседка, она характером мягче, добрей и уж коли показалась Любе, то не для того, чтобы перепугать.

— Что у тебя случилось после того, как она сказала «к худу»? допытывалась бабка.

— Да как такое скажешь? — смутилась Люба. — Живу я с одним человеком…

— Э, матушка! — насупилась бабка. — Суседка, видно, о нём тебя предупреждала. Как бы беды не случилось!

Люба, сама не своя, повинилась: живёт с Володей из страха остаться одной. В посёлке брошенок не уважали, потому как считалось: от хорошей бабы мужик не уйдёт, и коли бросил — значит, что-то у неё не в порядке. А уж если такая женщина долго остаётся никому не нужной, то на неё и вовсе машут рукой: «Сухостоина, видать! В бабе дрожжи должны бродить, а у ней всё засохло, сгнило, выморочилось…»

Неприлично женщине в возрасте оставаться одной, да и трудно без мужика жить: сама дрова коли, уголь таскай, весной — огород поднимай, прохудившуюся изгородь городи, в общем: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик!»

— Охо-хонюшьки, — бабка Полина вздохнула и грустно посмотрела на Любу. — На каждый роток не накинешь платок. Не за одно, так за другое осудят и ославят. Думаешь, не шушукаются у тебя за спиной, не злорадствуют? Связалась, дескать, с тюремщиком…

— Пусть лясы точат. Мне всё равно.

— Всё равно, да не ровно, — бабка снова вздохнула. — Постарше станешь и поймёшь, что кости да плоть у всех одинаковые, но одни стараются жить наособицу, по-своему, а другие — так же, как все: одинаково, и чтоб, не дай Бог, пальцем не показывали. Не так ли и у тебя случилось, а?

— Не знаю. Я сама не своя. Будто кто-то сглазил…

— Сглаз ложится на слабую душу, — заметила бабка. — Укреплять её нужно, милая. Но вы нынче бежите сломя голову, некогда вам ни остановиться, ни подумать, ни оглянуться. Сначала сделаете — потом спохватитесь. Эх, жизнь-торопыга!

— Да что ж мне делать-то, бабушка?

— Не знаю, — сказала бабка. — Травок я тебе дам, но они не вылечат душу. Суседка-то неспроста тебе показывается. Она о чём-то важном хочет напомнить…

— О чём, бабушка?

— Может, о том, что жизнь — не торжище? Не всё на ней продаётся и покупается, не всё меняется и взаймы не даётся, а если даётся, то по особому счёту…

— Ваши загадки, бабушка, не для моей головы, — растерялась Люба. — Мне бы узнать, как суседку утихомирить…

— Ничего ты не поняла, девонька, — ответила бабка. — Может, это счастье, что у тебя есть суседка. Она о твоей душе беспокоится. Что-то ты не так делаешь. Вот об этом и подумай… А травок я тебе дам. Вот этот пучок возьми, и этот вот… А если суседка спать не будет давать, то этой водичкой на пол брызнешь — и всё пройдёт, — бабка протянула крохотный пузырёк тёмного стекла. — Только смотри, милая, не обидь свою суседку. Она тебе что-то важное вещует. Постарайся её расслышать…

Крохотная бабкина изба, состоящая из комнаты да кухни, вся была увешана пучками сухих трав и связками каких-то корневищ; шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на банку или кастрюлю с сушеными ягодами, ломкими и пахучими корзинками календулы, васильков и бессмертников. Густо и резко пахло пихтой и дёгтем. От этого терпкого, острого запаха, смешанного с весёлым ароматом летних лугов, с непривычки кружилась голова и хотелось поскорей вдохнуть свежего, морозного воздуха. Что Люба и сделала, с удовольствием зажмурившись от яркого солнца и ослепительной белизны ноздреватого снега.

Прибежав домой, она с неудовольствием поглядела на Валечку, которая по своему обыкновению валялась на диване перед телевизором. На мать она не обратила никакого внимания. Может быть, ещё и по той причине, что была в наушниках: Володя откуда-то принёс плеер, которым Валечка тотчас завладела. Она могла часами слушать музыку, листать свою любимую книгу «Мадам» и равнодушно наблюдать за сменой картинок на телеэкране.

— Хоть бы матери помогла, — сказала Люба. — Я кручусь, как белка в колесе, а ты день-деньской бока отлёживаешь.

Валечка не отвечала.

— Отдыхать не устала?! — крикнула Люба.

Валечка очнулась, сняла наушники:

— Что говоришь?

— Говорю: бездельница! — рассердилась Люба. — Могла бы пойти на рынок, час-другой аджикой поторговать. Или боишься задницу заморозить

— Ещё чего! — огрызнулась Валечка. — Я не торгашка какая-нибудь…

— А я, значит, торгашка? — возмутилась Люба. — Своё продаю, не краденое! И тебя на те деньги кормлю. Кушаешь и не давишься!

— Ой, объела тебя, бедную, — скривилась Валечка. — Я не просила, чтоб ты меня рожала. А родила, так корми…

Переругиваясь с дочкой, Люба собрала в корзинку баночки с аджикой. Так в посёлке называли густое пюре из красных горьких перцев, помидоров и чеснока. Настоящую грузинскую аджику эта смесь напоминала разве что своей горечью, за что получила ещё одно, более точное название: «Вырви глаз». Любина аджика, между прочим, пользовалась даже своего рода известностью: глаза на лоб от неё не лезли — в меру острая, она была приправлена зеленью кинзы и любистка, корнем петрушки и небольшим количеством хрена. Это был секрет, которым Люба ни с кем не делилась. И правильно делала, иначе та же Иснючка, перехватив инициативу, быстренько бы составила ей конкуренцию.

Торгующих на рынке было немного, а покупателей — ещё меньше. Люба встала рядышком с Иснючкой, которая тут же сообщила новость:

— Тут Цыган с утра колобродил…Может, ты это и сама знаешь?

— Я в его дела не вмешиваюсь, — ответила Люба. — Мало ли что люди о нас болтают…Он… это… ну, в общем, иногда заглядывает… просто так.

Иснючка, однако, со значением кашлянула и, глядя в сторону, как будто увидела там что-то ужасно интересное, шаловливо пропела:

— Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не скажу…

— Что это ты вдруг Эдиту Пьеху вспомнила? — не поняла Люба. — Она эту песню чёрте когда пела.

— Любочка, — Иснючка нагнулась к Любиному уху и горячо задышала в него, — ты во мне не сомневайся, милая. Разве я когда-нибудь разносила сплетни по посёлку как сорока-трещётка? Ну, что ты от меня скрываешь то, что все уже знают?

— А пусть треплют, что хотят! — Люба не сдавала своих позиций. — Ты вроде начала говорить о Цыгане… Что он тут учудил?

— Ашота прижал, — зашептала Иснючка. — Ашот ему на днях ананас дал. Просто так дал, от всей души: порадовался человек, что другого человека из тюрьмы выпустили. А сегодня Цыган как раскричится: ты, чёрнозадый, впился, мол, русским в глотку как клещ, кровопийца проклятый! Ананас гнилым оказался, чтоб ты сам им подавился…

— Да нет, не гнилой, — машинально сказала Люба, но тут же и поправилась:-Ашот старается, следит, чтобы его товар всегда был свежим.

— Этого у него не отнимешь, — согласно кивнула Иснючка. — Другое дело, что малость обвешивает. Чего бы я у него ни купила, принесу домой, прикину на безмене: обязательно граммов пятьдесят не хватает!

— Это ещё по-божески, — вздохнула Люба. — Вот в Хабаровске на рынке лютуют, ого-го! С килограмма граммов триста навару, ей-богу, не вру!

— Так вот, — продолжила своё шептание Иснючка, — Цыган пообещал Ашоту: твой киоск, мол, красный петух схавает, если не будешь себя по-людски вести.

— Что-то я ничего не поняла, — призналась Люба. — Пообещал поджечь его, что ли?

— Ну да! — Иснючка даже валенком притопнула. — Какая ты непонятливая! Короче, Цыган заставляет Ашота становиться к нему под «крышу», тогда будет, мол, в целости и сохранности…

— Да точно ли ты поняла? — спросила Люба. — Неужели Цыган задумал рэкетом заняться? Ведь снова на зону попадёт…

— А пойди сама у Ашота спроси, — подмигнула Иснючка. — Он вроде в зятья к тебе набивается, так что по-родственному и поболтаете…

— Кто? Ашот — в зятья? — Люба даже растерялась. Это сообщение было для неё ударом грома среди ясного неба. — Ты хочешь сказать, что Валечка с ним дружит?

— Ну, не знаю, дружит или что, — уклонилась от ответа Иснючка, — а поговаривают, что Ашот свою Машку бросать хочет. С твоей дочкой люди его видели…

Ашот жил с дебелой, рыжеволосой Машкой Авхачёвой. Что уж его в ней привлекло — непонятно. Местные кумушки, впрочем, язвительно хихикали: грузины да армяне, мол, любят, чтобы зад у бабы был широким как матрац. Авхачёвская дочка этому условию отвечала вполне, и даже с избытком.

То, что Иснючка сообщила об Ашоте и Валечке, для Любы было полной неожиданностью. Ох, ну и сучонка выросла, кто бы мог подумать: такая была славная девчушка, от всех трудностей её берегли, жалели, только учись, дочка — и вот что получилось. Но как бы Люба ни обижалась, ни осуждала Валечку — всё это оставалось в её душе. Перед чужими людьми она всегда представала любящей матерью и, конечно, не давала дочку в обиду.