Сменщик рассказывал Александру, что на другой дороге, более оживлённой (она проходила параллельно поселковской), рэкетиры облагают данью не только киоски, шашлычные, закусочные, но даже тех деревенских бабуль, которые летом выносят на шоссе вёдра с помидорами и огурцами, пучки укропа или кулечки с вишней-смородиной. И надо просто Богу молиться, что эта нечисть ленится контролировать ещё одну дорогу, может, потому, что по ней теперь мало кто ездит, не то что лет пятнадцать назад, когда на БАМ ещё возили грузы. Эта дорога, кстати, и была спешно построена, чтобы спрямлять автоколоннам путь. «Смотри в оба, — наставлял сменщик Александра. — Рассказывают, что на Третьем километре — есть такой посёлок — зашли два парня в шашлычную, потребовали ящик пива, а хозяин наставил на них ружьё: „Уходите, пока не пришил!“ Ну, они спокойненько и вышли, но перед тем как дверь закрыть, бросили на пол какую-то гадость — она загорелась, едкий дым повалил, хозяин с продавцом туда-сюда, подёргали дверь, а она снаружи колом припёрта. Так и сгорели! А у нас для этого случая, гляди, что придумано», — и он показал Александру тайный выход из киоска, больше похожий, правда, на лаз для собаки.

В задней половине киоска — подсобке, заставленной ящиками и коробками с товаром, в полуметре от пола торчала железная ручка. Потянув её, сменщик приподнял аккуратный квадрат обивки, за которым, оказывается, скрывалась маленькая дверца. Она запиралась на ключ и, что интересно, этот лаз с улицы был совершенно незаметен. Тем более, что за зиму с той стороны на киоск намело приличный сугроб.

13

— Стоят на рынке две молодки, под юбкой прячут ящик водки! — Володя, весело выпалив частушку, подмигнул Иснючке: Ну, что, мать, семечками ещё не надоело торговать?

— Сама рощу, сама и продаю, — Иснючка недовольно насупилась. — Покупать их никого не приневаливаю!

— Ой-ой-ой, прямо фермерша! — съёрничал Володя. Подсолнухопроизводительница, едрит твою за ногу!

— Чего явился? — одёрнула его Люба. — Позубоскалить, что ли, не с кем?

— Да как погляжу на вас, мамочки мои миленькие, так душа кровавыми слезами обливается, — Володя широко улыбнулся и запритопывал ногами, обутыми в легкие летние ботиночки. — За гроши гробитесь тут на морозе, чахотку наживаете. Будете таким продуктом торговать, — небрежный кивок на семечки и аджику, — только к весне на колготки заработаете, да и то на самые плохонькие. Я тебе, Люба, кажется, говорил: находятся серьёзные люди, им нужны путёвые продавцы…

Люба, конечно, помнила тот разговор. Володя его завёл как бы между прочим, не на полном серьёзе. Он был всё-таки не дурак и, конечно, чувствовал, что Люба, как и большинство поселковских женщин, создана для безупречной нравственности, и её почти невозможно заставить поступиться принципами, с детства вдолбленными в послушную голову. Но как раз у таких добродетельных особ чаще всего и наблюдался внезапный, безраздельный и страстный полёт души, который они переносили покорно, как очередное испытание судьбы, нисколько не заботясь мнением окружающих и не думая, что будет завтра. Такая бесшабашность определялась движениями сердца, когда женщина делалась «сама не своя» — это, как ни странно, оправдывало её и даже возводило в ранг мученицы — страстотерпицы. Но при всём том в обычной, повседневной жизни такая особа бывала законопослушна, держалась от всяческих соблазнов как можно дальше и чуралась любого дела, мало-мальски связанного с криминалом.

Володя, между тем, завёл разговор о том, что некоторые семьи рушатся только потому, что мужики пропивают последние деньги. А ведь совсем рядом, в трёх десятках километров, в посёлке Хор вовсю пыхтит гидролизно-дрожжевой завод, и гонят на нём из опилок спиртягу, который считается вроде как техническим, но его вполне можно пить. Предприимчивые люди закупают спирт канистрами и бидонами, разводят обычной водой, разливают по бутылкам и продают уже как водку, причём на десятку дешевле, чем в магазине. Ни продавец, ни покупатель внакладе не остаются и друг на друга не обижаются.

Володя намекнул, что мог бы организовать доставку спирта, культурно разлитого в бутылки. Ну что стоит Любе «толкнуть» за день ящик-другой, а? Всё равно ведь стоит на рынке со своей капустой…

— Нет, — сказала Люба. — Ты что! А вдруг кто-нибудь от этого спирта коньки отбросит? На кого всех собак повесят? Не на тебя — на меня! Я в районной газете, между прочим, читала об этом спирте. Им только так травятся…

— Так и заводской водкой можно до полусмерти упиться, — заметил Володя. — Ты всё-таки подумай. Жалко мне на тебя смотреть: за какие-то копейки морозишься, простываешь…

— И думать даже не буду, — отрезала Люба. — Поищи кого другого.

И вот он напомнил о том разговоре, да ещё в присутствии Иснючки, у которой, естественно, ушки на макушке. Вон как вся навострилась!

— Ладно, об этом после поговорим, — пообещала Люба, надеясь, что Володя от них отойдёт. А он, напротив, притиснул к себе эту кулёму Иснючку и ласково спросил:

— А ты, матушка, что молчишь? Знаешь, о чём речь?

— То и молчу, что не знаю.

— Водкой будешь торговать? — напрямую сказал Володя. — С каждой бутылки — пять рублей в карман. Ну, как?

— Пять рублей? — Иснючка по-совиному вытаращила глаза. — Ну да!

— Карман один на двоих, — пояснил Володя. — Каждая пятёрка, стало быть, делится пополам.

Иснючка ничего не ответила. Но по тому, как она вдруг зашевелила пальцами рук и сосредоточилась, Люба поняла: уже подсчитывает будущие барыши. Ох, и жадная!

— Что-то я замёрзла, — сказала Люба. — Пойду-ка домой…

Ей совсем не хотелось иметь с Иснючкой какие-то общие дела, тем более связанные с чем-то если не криминальным, то уж полукриминальным — это точно.

— Тебе помочь? — услужливо вскинулся Володя.

Люба ещё с утра дала себе слово, что ничего такого у неё с ним больше не будет. Пора её бесшабашной душе, поднятой бурным вихрем чёрт знает куда и зачем, стать управляемой и пойти на посадку. Да и зачем он ей нужен, этот чужой человек?

— Да я уж как-нибудь сама…

— Нет, давай сумку. Ух, какая тяжёлая! Камни там, что ли?

— Так не пойдёт, — вдруг сказала Иснючка. — У меня риску больше!

— Что? — не понял Володя. — Какого риску?

— Да ведь не ты, а я буду торговать, — объяснила Иснючка. — Менты, проверки разные, всякий обидеть может…

— Ну, я пошла! — сказала Люба.

— Тебе — два рубля, мне — три, — продолжала Иснючка. — По справедливости!

— Завтра побазарим, — Володя весело сверкнул фиксой. — Думаешь, кроме тебя других желающих нет?

— Давай сумку, — сказала Люба. — У вас тут разговоры неизвестно когда кончатся, а мне ещё ужин надо приготовить.

— Идём, идём, — Володя вскинул сумку на плечо, обернулся к Иснючке. Ну, тётка, покедова! Шевели извилинами…

Люба шла молча. Володя, напротив, говорил без умолку, но о чём — этого Люба не слышала: она думала, как лучше сказать ему, чтобы он оставил её в покое — сразу, как к крыльцу подойдут, или всё-таки пусть зайдёт, хоть немного согреется, вон как его нос побелел, наверное, отморозил.

— Ты бы нос потёр, — сказала она. — И уши у тебя побелели. Не чувствуешь, что морозом прихватило?

— А, это уже навсегда! — отмахнулся Володя и глянул на Любу своими веселыми глазищами так, что у неё у самой сердце будто застыло. Недаром его Цыганом прозвали!

— Я уши ещё в восьмом классе отморозил, — продолжал Цыган. Капитально! Зойку Авхачёву помнишь? Да что ты молчишь? Хоть бы кивнула, что ли…

Люба кивнула.

— Ну вот, иду я, значит, в школу, — сказал он, — а морозище — ужас какой! Я шапку на арбуз по самые уши натянул, уже собрался на аллюр переходить, чтоб, значит, согреться. Тут меня эта баядерка догоняет: «Привет!» Ну как при ней станешь аллюром скакать да уши варежкой тереть? Я ведь форсю, как-никак — жених, в бейцалах малафейка играет, и девок уже тогда начал жать по углам, ну и как такому ухарю показать Зойке, что замёрз? Неудобно как-то. А она, как на грех, едва-едва шевелится, ей-то что, в шубе, валенках, ещё и тёплых трусов, наверное, наподдевала. Чую: уши у меня уже и щипать перестало, а нос, напротив, болит и что-то в нём свербит. В общем, кое-как до школы дошконделяли, сели за парты, а весь класс на меня уставился. Что такое? Уши у меня покраснели, распухли и повисли оладьями, нос — как пирожное «трубочка», только розового цвета, и прикоснуться к нему нельзя: болит! Отправили меня из школы домой, бабка, наверное, неделю лечила гусиным жиром, какими-то отварами. А теперь даже слабый мороз мне наказанье…

Люба помнила Зойку Авхачёву. Эта долговязая девица, окончив школу, уехала в город, провалила экзамены в институт, но каким-то чудом попала на конкурс красоты и — надо же! — стала победительницей. Злые языки утверждали, что Зойка кому надо дала, вот и вышла «миссой». Но Люба в эти сплетни не верила: девка и в самом деле была ох как хороша, и это просто счастье, что сумела вырваться из посёлка, не осталась тут, где её красоту всё равно никто бы не оценил.

А Цыган никак не успокаивается, не хочет молчать, ну будто словесный понос на него напал.

— Я этой Зойке столько букетов перетаскал — не сосчитать, — рассказывал он. — То в оконную раму букетик воткну, то на крыльцо подброшу, то в почтовый ящик засуну. Все клумбы у соседей обобрал! А бабы, сама знаешь, на цветы падкие. Вот и Зойка, гляжу, заинтересовалась: кто это ей георгины да гладиолусы таскает? Чтоб она на кого другого не подумала, я нарочно стал ей показываться: стукну, допустим, камешком в окошко, подожду, пока она выглянет, и воткну букет между штакетинами забора. Вроде как таюсь, но она-то всё видит! Короче, однажды сама ко мне подошла: «Не обрывай больше чужие клумбы, пожалуйста». Я, конечно, шлангом прикинулся: «Что такое?» А она смеётся: «Пойдём лучше на танцы сходим». Ну, пошли. Потанцевали. А после, как я её повёл домой, она щебетать стала: «Ой, луна! Ах, звёзды! Чу, соловей запел». А я завалил её на скамейку и что-то про любовь нашёптываю…

— Прекрати, — сказала Люба. — Сил моих больше нет это слушать! Как можно такие подлости делать?

— Да успокойся ты, — цыкнул Володя. — Как у нас до дела дошло, так эта баядерка вдруг как вскочит. «Ты что? — кричит. — Ты что? Я ещё девочка! И не походили мы с тобой как другие, и стихов ты мне не читал…» А я молчу, соплю, знай себе на неё напираю. А она бешеная сделалась, вцепилась ногтями мне в морду, пинается и орёт благим матом. Слышу: люди бегут, кто-то в свисток свистит. Ну, кинул я Зойку и давай драпать…

Люба остановилась, укоризненно посмотрела на него и молча потянула сумку из его рук.

— Ты что, мамуля? — Володя держал ношу крепко, не отдавал. — Ну что ты так переживаешь? Не тронул я эту дуру, ей-богу…

— Дурак ты! — сказала Люба, и голос её дрогнул. — Она думала, что это любовь, а ты хотел её просто использовать.

— Наше дело не рожать, сунул, вынул и бежать, — дурашливо пропел Володя.

— Отойди от меня, — шепнула Люба. — Даже смотреть на тебя не хочу! И где у меня, дуры, ум был, когда с тобой связалась! Вон ты какой… «Сунул, вынул и бежать» …Ты всех баб, и меня тоже, используешь!

Володя, не ожидавший такой реакции, остолбенел. Он поставил сумку на снег, полез за сигаретами и закурил. А Люба, не желая оставаться рядом, нагнулась, чтобы подхватить свою сумку. И тут он ударил её по руке. Не больно, но довольно ощутимо.

— А ты меня любишь? — зло спросил он и сплюнул. — Что-то ни разу не слышал…

— Шёл бы ты домой, а? — стараясь оставаться спокойной, ответила Люба. Устала я от тебя. Как-нибудь потом поговорим…

— Нет, сейчас!

До Любиного дома оставалось всего каких-то метров сто. И, кажется, Валечка хозяйничала на кухне. Там горел свет. Это Любу немного успокоило. Если Володя нахально за ней увяжется и напросится на чай, то хоть не одна с ним останется. Какая Валечка никакая, а всё-таки дочка, вдвоём-то незваного гостя легче выпроводить.

Но оказалось, что Валечка куда-то ушла, забыв выключить электричество: в коридоре и на кухне ярко горели все лампочки.

— Выпьешь со мной для согреву? — спросил Володя, доставая пузатую бутылку коньяка из внутреннего кармана куртки. — Пять звёздочек, дагестанский!

— Нигде не работаешь, а коньяки распиваешь, — сердито сказала Люба. — И откуда только деньги берёшь?

— Пусть медведь работает, — весело заржал Володя. — У него четыре лапы!

— На, пей! — Люба достала из шкафчика маленький стаканчик, поставила его на стол. — Разносолов у меня не наготовлено. На рынке весь день стояла, а не у плиты…

— А вон там, под полотенцем что лежит? О, какой аромат! Не иначе блины с маслицем, а? — Володя откинул льняное полотенце, которым было прикрыто фаянсовое блюдо. На нём высилась горка поджаристых ноздреватых блинчиков. Любе бы порадоваться надо, что дочка наконец хоть что-то сама сделала, но она только чертыхнулась: угораздило же Валечку проявить свои кулинарные способности как раз в тот день, когда её родная матушка решила дать отставку прилипчивому ухажёру.