— Ешь — не жалко, — буркнула Люба.

— Давай налью тебе пять капель, — предложил Володя. — Для компании. Один пить не люблю.

— А за что пить собрался? — Люба решила съехидничать. — За любовь, что ли? Так подожди, я сейчас пластинку поставлю: Игорь Николаев, «Выпьем за любовь!»

— Ну чё ты ко мне прицепилась? — Володя заиграл желваками. — Какая может быть любовь, мамуля? Она как призрак: все о нём говорят, но никто не видел…

— Мамуля у тебя на другой улице живёт, — обиделась Люба. — Никакая я тебе не мамуля!

— Не понял, — Володя привстал со стула и, прищурившись, зло взглянул в Любины глаза. — Ты серьёзно надумала поставить на мне крест?

— Да пошёл ты! — сказала Люба и отвернулась от него, чтобы не видеть этого пронзительного, обжигающего взгляда. — Крест ставят на том, что было. А у нас, считай, ничего и не было…

— Неужели?

— Ладно, пей и уходи, — примирительно сказала Люба. — Была без радости любовь, разлука будет без печали…

— Без печали, говоришь? Ну-ну!

Володя отвинтил золотистый колпачок бутылки, плеснул в стакан светло-коричневую жидкость, весело сверкнувшую брызгами.

— Закусывать коньяк блинами — это что-то! — сказал он. — Неужели в этом доме не найдётся хотя бы ломтика лимона?

Лимон был. В холодильнике. Нарезанный тонкими кружочками, он лежал на блюдечке с позолоченной каёмочкой. Вечерами Люба обожала пить чай с лимоном, причём, не каким-нибудь китайским, сухим и больше на апельсин похожим, а с настоящим — калифорнийским или, на худой конец, испанским. Ярко-желтый, с пупырышками, тут же пускающий на срезе крупную мутную слезу, он напоминал о детской мечте увидеть дальние страны, о радостях, которые уже случились и которые, даст Бог, ещё будут.

Люба решила, что Володя вполне может обойтись без лимона, не барин! Да и вообще, с чего бы она должна перед ним выслуживаться?

— У меня тут не ресторан, — сказала она. — И даже не кафетерий. Иди к Верке, она тебе и лимончик нарежет, и бутербродик с икоркой сделает. Если у тебя денежки есть…

— А у тебя для меня, выходит, ничего нет? — Володя снова наполнил стаканчик и опрокинул его в рот. — Ни лимона. Ни любви.

— О, чего захотел! — Люба подперла бока руками. — Выпил — и на любовь потянуло? Счас! Да кому ты нужен такой?

Лучше бы она промолчала, ничего не говорила. Её слова обидно задели Цыгана, который по-зэковски считал: всем бабам нужно одно и то же, а любовь — это костер: не бросишь палку, гореть не будет. Пренебрежительное замечание — «кому ты нужен такой?» — он истолковал как насмешку и сомнение в его способностях самца.

— Что, твой Санечка лучше, да? — с тихой угрозой спросил он. — И ты ему говорила, как любишь и хочешь его?

— А твоё какое дело?

— Такое! Хочу услышать, как ты это говоришь. Хоть разочек!

— Не дождёшься…

— Да?

Он встал и, не обращая внимания на её возмущения, стянул с себя свитер и бросил его прямо на пол. Люба попыталась выскользнуть из кухни, но он схватил её за плечи и рывком привлёк к себе.

— Скажи…

— Что ты хочешь?

— Скажи: «Я тебя люблю».

— Я тебя не люблю!

Он ударил её по щеке. Люба вздрогнула, попыталась вырваться из его объятия, но он держал её крепко.

— Скажи!

— Убери лапы…

— Какая же ты, мамулик, бестолковая! — он сверкнул глазами. — Мужик тебя обнимает, а ты ему грубишь.

— Отпусти! Хватит шутить!

— Сначала скажи: «Вовчик, я тебя люблю и хочу тебя». Ну, быстро!

— Не делай мне больно!

— А ты скажи…

Люба видела его странно обесцветившиеся, будто побелевшие глаза с черными точечками зрачков, и серые впалые щёки, и покрасневший шрам в форме полумесяца у левого уха: саданули ножом в драке — на всю жизнь отметина осталась, и когда Цыган злился, то шрам почему-то наливался кровью. Как она ни старалась откинуть свою голову назад, чтобы не слышать густого винного запаха, перемешанного с табачным, ничего не получалось: жуткое амбре, казалось, заполнило всё помещение. В тусклом, жидком свете электрической лампочки небритая кожа Цыгана напоминала плохо отскобленную свиную шкуру, и от неё пахло чем-то похожим на хлорку.

— Ну? — он больно сдавил ей шею. — Будешь говорить?

— Отпусти!

Люба не заметила, как из-под стула выбрался взъерошенный Мейсон. Кот не переносил шума, затяжной ругани, резких звуков и даже телевизора или магнитофона, если их включали на всю громкость. В таком случае он подбегал к источнику беспокойства и кусал его, независимо от того, человек ли это был или бездушный аппарат. Но этим дело не ограничивалось: Мейсон начинал орать, и его хриплое, злобное завыванье мало чьи нервы выдерживали.

— У, сволочь! Гумза подзаборная!

Володя разжал руки и схватился за укушенную котом лодыжку. Мейсон, недовольный взрывом ругани, взвыл как ошпаренный кипятком и устрашающе изогнулся дугой. А Люба, получив относительную свободу, не долго думая кинулась в спальню и заперлась изнутри на ключ. Она слышала, как её мучитель шугал Мейсона, бросал в него чем-то тяжелым и витиевато матерился. Кот, не ожидавший такого яростного сопротивления, истошно мяукал и злобно шипел, пока Цыган не загнал его под диван, где он и затаился, посчитав за благо молчать.

Цыган, удовлетворенный результатом расправы над Мейсоном, подошёл к закрытой двери, окликнул Любу и, не дождавшись ответа, мягко, как-то даже игриво постучал костяшками пальцев:

— Ку-ку! Кто там живёт?

Люба молчала. Она понимала, что Цыган не отступится и заставит её не только сказать вслух то, что он хотел, но и выполнить все его мерзкие желания.

— Кукушечка, что же ты молчишь, душечка?

Его стук в дверь становился всё настойчивей. Замок был хлипким и, конечно, не выдержал бы решительного напора, но Цыган почему-то медлил.

— Поиграть захотела, мамулька? О, как это меня возбуждает!

Люба решила, что, пожалуй, стоит забаррикадировать дверь. Она попыталась сдвинуть комод, но он, переполненный вещами, стоял как влитой. Тогда она, стараясь не шуметь, подняла кресло и понесла его к двери. Из-за неё вдруг грянуло:

— Соловей кукушечку

Заманил в избушечку,

Накормил её крупой,

Хвать за титечку рукой…

Цыган, пропев похабную песенку, двинул дверь плечом. Она затрещала, но Люба успела поставить к ней не только кресло, но и пуфик со стульями, на которые сложила стопки книг — получилось что-то вроде баррикады.

— Открой, милая!

Люба ухватилась за край кровати и, поднатужившись, потащила её к баррикаде. Цыган услышал шум и надавил на дверь крепче, но замок каким-то чудом ещё оставался на своём месте.

— Смотри, хуже будет…

Люба молча тянула кровать, которая зацепилась за край ковровой дорожки и не желала сдвигаться.

Рассвирепевший Цыган разбежался и, ухнув, ударил дверь плечом. Замок не выдержал натиска и вывалился из скважины. Люба с ужасом увидела, что её заградительное сооружение сдвинулось с места, а в образовавшуюся щель просовывается рука её мучителя. Не раздумывая, она подбежала к двери и надавила её. Цыган взвыл и отчаянно заматюкался. Решив, что она чего доброго ещё поломает ему руку, Люба ослабила давление: пусть оценит её доброту и убирается ко всем чертям!

Коварный Цыган, не отличавшийся великодушием, не уважал его и в других людях. Он выдернул руку из щели, но тут же вставил в неё ногу и, надавив на дверь всем туловищем, сумел-таки протиснуться в образовавшийся проём.

Похолодевшая от страха Люба поискала глазами, что бы такое схватить в руки для обороны. Как на грех, она вчера убрала из-под кровати молоток, которым вколачивала гвоздь в стену. Ах, как бы он теперь пригодился! И тут она вспомнила, что за тумбочкой стоит баллончик дихлофоса. Цыган, запутавшийся в разрушенной им баррикаде, не обращал внимания на Любу, и она незаметно сунула баллончик в карман.

— Ну что? — Цыган, молодецки поигрывая плечами, подошёл к ней. Видишь, для меня преград не существует.

Она попятилась от него и, наткнувшись на край кровати, села на неё.

— Уже готова? — Цыган осклабился. — Нет, милая, ты сначала скажи, как сильно ты меня любишь. И не хочешь базар на стену мазать…

— Не пойму, что ты говоришь, — сказала Люба, стараясь сохранить внешнее спокойствие. Пусть думает, что не шибко-то она его испугалась.

— Ссориться, значит, со мной не хочешь — вот что говорю, — объяснил Цыган. — Не хочешь, да?

— Давай по-человечески поговорим, — сказала Люба. — Только не сегодня, а завтра…

— Да что я, доёный бык, что ли? — рассмеялся он. — Не корми меня завтраками! Я хочу сейчас.

Люба и опомниться не успела, как он навалился на неё и жарко задышал в лицо. Понимая, что лучше не злить его, она не сопротивлялась, и Цыган истолковал это в свою пользу.

— Ну, что ты своему Санечке говорила? — спросил он и больно надавил ей на грудь. — Скажи, быстро говори!

— Ничего я ему не говорила, — шепнула Люба. — Он не любит, когда много говорят…

— Неужели всё молча делали?

Люба не ответила.

— А мне скажи, — снова потребовал он. — Повтори: я тебя люблю…

Одними словами он не ограничивался, стараясь раздвинуть её плотно сжатые ноги. Люба, однако, не отталкивала его и даже одной рукой погладила его по щеке, чтобы отвлечь вниманье: она попыталась вытащить баллончик дихлофоса.

— Так, умница, так, — он блаженно зажмурил глаза. — И зачем кочевряжилась, сука? Чуть руку мне не сломала!

Он стал говорить такие гадости, что Любу чуть не стошнило — и от грубых слов, и от запаха перегара, и от того, что он взял её руку и заставил ласкать себя.

— Я жду, — пробормотал он. — Говори: я тебя хочу!

— Я… тебя…, — сказала Люба и, наконец, справившись с баллончиком, выпалила: — Ненавижу!

И прыснула дихлофос ему прямо в глаза. Он схватился за лицо, закричал, а она давила и давила на головку, изрыгающую едкую вонючую струю.

— Сука! Ты меня ослепила! Ничего не вижу!

Цыган катался по полу, не отнимая рук от лица.

— Говорила тебе: уходи по-хорошему, — сказала Люба. — Не захотел. Теперь на себя пеняй.

— За что ты меня так? Что я тебе сделал? — орал Цыган. — Ничего я тебе не сделал!

— Ага, — согласилась Люба. — Не успел.

Разговаривая с ним, она осторожно продвигалась к двери. Пока Цыган ничего не видит, надо успеть выскочить на улицу, позвать соседей — пусть увидят, что этот гад натворил, полдома, считай, перевернул, да ещё и хозяйку пытался обесчестить.

Цыган, однако, уловил её осторожное движенье, и когда она почти подкралась к двери, ухватил её за ногу. Люба упала на пол рядом с ним.

— Убью! — Цыган почти визжал. — Стерва! Ты меня глаз лишила!

Он навалился на Любу и вцепился ей в горло. И тут снизу, из подполья, кто-то застучал по половицам. А Мейсон, которого весь этот тарарам окончательно вывел из себя, снова завыл — дико, протяжно и тоскливо.

14

Опьянение, конечно же, достойно всяческого осуждения. Кто будет спорить, как человеку важно хранить трезвый ум! Но, с другой стороны, Россия без пьянства — это уже не Россия, а чёрт знает что. И надоумился же Веничка Ерофеев сочинить свои «трагические листы», названные им «Москва — Петушки», которые поддержали, так сказать, чаяния, переживания и надежды всех тех, кто, страдая по утрам от дурноты жизни, бормочет себе под нос: «О, тщета! О, нравы! О, позорнейшее из времён — время от рассвета до открытия магазина!» Не чуждые взлётам в самые высшие сферы бытия и падениям в пучины и бездны духа, они дождались-таки перемен: круглосуточные магазины, киоски, ночные забегаловки переполнены чудными бутылками, обклеенными роскошными этикетками с пальмами, кипарисами, замками, античными арками и нестерпимо яркими звездами, обещающими поистине райские наслаждения. Что, впрочем, чаще всего оборачивается обманом высшей марки, но так ли это важно, когда ты и сам, поминая классика, обманываться рад?

И Олег, и Александр не испытывали от выпивки ничего из того, что обещали яркие этикетки, но зато окружающий мир внезапно изменялся. Он казался далеко не таким плохим и ужасным, как это представлялось часом раньше, и душа достигала некоего блаженного зенита, откуда всё виделось ей в розовом, благостном свете. Одно плохо, что груз привычных мыслей всё-таки тянул назад, в реальность, и приходилось наполнять рюмочку снова и снова…

«Переполнившийся» Олег мирно посапывал, прикорнув головой на прилавок. Александр задумчиво выдергивал из банки маленьких копченых шпротов, отрывал им хвостики и отправлял в рот. В отличие от Олега он, выпив, всегда хотел есть, даже если перед этим хорошо закусил.