— Чтобы по наследству получить всё моё имущество, — продолжила её мысль Нина Андреевна. — Так я, милая подруженька, отправляться на тот свет не собираюсь. И расписываться пока погожу…. Думай, что говоришь!

— А я думаю… За тебя переживаю.

— Ты не за меня переживаешь! — прикрикнула на неё Нина Андреевна. Боишься, что Семён не разрешит отдавать тебе ненужные вещи…

— Я не корыстная, — Римма блеснула бирюзовыми глазами и поджала тонкие губки. — Как ты смеешь меня унижать?

— Ой, какие мы, профессора, гордые! — Нина Андреевна язвительно покачала головой. — А кто, интересно, в прошлый раз ополовинил мою пачку «Парламента» и даже спасибо не сказал?

— Всё, я ухожу, — вскочила Римма. — И ноги моей тут больше не будет!

— Скатертью дорога!

Нахлобучив лиловый беретик и подоткнув подмышку сумку, Римма сама справилась с многочисленными дверными запорами, но прежде чем выйти, обернулась и гневно выпалила:

— Нимфоманка престарелая!

— Монашка недотраханная! — не осталась в долгу Нина Андреевна.

Очень она обиделась за эту «нимфоманку престарелую». Вот идиотка Римка! «Французы говорят: „Стареют, когда хотят“, — успокоила саму себя Нина Андреевна. — А за эту нимфоманку ты мне ещё ответишь!»

Ссорились они часто. Обычно несколько дней обе и слышать друг о друге не хотели, но проходило какое-то время и подруги начинали тосковать. Первой на перемирие всегда пускалась более покладистая Римма, а Нина Андреевна, не желая сдаваться сразу, для острастки мрачно дулась, буркала, тянула паузу, но, в конце концов, милостиво разрешала подруге заглянуть на огонёк. Так что их очередная ссора была ничем не примечательной.

Нина Андреевна, захлопнув за подругой дверь, пошла в комнату и взялась за вязание, которым обычно успокаивала расшалившиеся нервы. Спицы, однако, не слушались её рук, и Нина Андреевна, вздохнув, решила поставить корзинку на нижнюю полку журнального столика. Ощетинившись спицами и крючками, она никак туда не лезла, но Нина Андреевна поднатужилась и втолкала-таки ее на место. С полки упал на пол серый альбом с позеленевшей от старости витиеватой, с росчерком, надписью «Фото».

Эта надпись когда-то ярко блистала золотом, а под ней красовалась голубая роза. Не настоящая, а искусственная: её Нина Андреевна сделала сама из шелковой ленты. Теперь эта роза напоминала нелепую скомканную тряпицу.

Нина Андреевна провела указательным пальцем по обложке альбома, и оказалось, что она не серая, а густо-зелёная, как листья лопуха. Но идти на кухню за тряпкой, чтобы смахнуть многолетнюю пыль, ей было лень, и она поступила просто: расстелила оказавшуюся под рукой газету и положила на неё альбом. Не смотря на все её предосторожности, над альбомом воссиял легкий золотистый нимб: пыль весело заплясала в лучах заходящего солнца, и Нина Андреевна громко, от души чихнула.

В альбоме были собраны детские снимки Нины Андреевны, переложенные фантиками от конфет — «Счастливое детство», «А ну-ка отними!», «Мишка на полюсе», «Плодово-ягодный букет», «Пилот»…

Она повертела пестрое «Счастливое детство», усыпанное кубиками, пирамидками и смеющимися солнышками. Эти конфеты почему-то всегда попадались ей только в новогодних подарках. Причём, на тонком слое шоколада обычно проступало что-то вроде седины, а твёрдое нутро конфеты с трудом поддавалось зубам, и девочка Нина бросала «Счастливое детство» в горячий чай — вместо сахара. Напиток получался приторным, и от него несло чем-то кислым, затхлым.

Вот она, зайка-Нина, стоит под ёлочкой с бумажным кульком в руке и восхищенно взирает на портрет Иосифа Виссарионовича. Только что вместе со всеми она скандировала: «За детство счастливое наше спасибо, товарищ Сталин!» А потом отец велел ей не моргать и прежде чем щёлкнуть затвором своего трофейного фотоаппарата долго крутил диафрагму объектива, что-то высчитывал, ругал освещение и, делая страшные глаза, махал руками: «Не шевелись! Стой, где стоишь! Не моргай!»

Странно, но снимки от времени не пожелтели, а как-то поблекли, утратили чёткость, размылись, и некоторые детали, особенно мелкие, либо совсем исчезли, либо угадывались с трудом. Наверное, у отца был плохой закрепитель. Кислый фиксаж он готовил сам, жалуясь на качество химических реактивов и их вечный дефицит.

А вот ещё снимок: Нина на берегу реки — тощая, в широких трусах, напоминающих «семейные». Господи, страх божий… Надо же, как детей одевали!

Ту речку с ласковым именем Кия Нина Андреевна помнила хорошо. Она была неглубокая: курица вброд перейдёт, на берегах — кудрявые ивы, высокие тополя, заросли рогоза и камыша. Ребятня весело галдела и плескалась, отчего сонная и теплая речка сердилась, всплескиваясь серебристыми волнами. Они набегали на песок и впитывались в него. А посередине Кия всегда оставалась ровная и спокойная, лишь изредка выпрыгивали шаловливые рыбки или, касаясь грудкой воды, пролетал зимородок. Нине очень хотелось сплавать туда, на середину реки. Но, во-первых, пловчиха она была никакая: по-собачьи подгребая руками, могла продержаться от силы пару минут, а во-вторых, местные ребята её напугали: там, мол, полным-полно раков, во-о-от таких, огромных, так и хватают клешнями за пятки! А у берега в чистой воде всё было хорошо видно: и разноцветные камушки, и стайки мальков, и какие-то лохматые водоросли, и, конечно, раки-забияки. Мальчишки научили Нину запросто их ловить: выследив рака, надо было осторожно опустить в воду ладонь и двумя пальцами ухватить его за спинку. Рак начинал бить хвостом, угрожать клешнями, но вырваться из руки уже не мог.

Другая карточка была чуть получше: она и Римма, обе черноликие, белозубые, в майках и шароварах. Тогда все — и девчонки, и мальчишки ходили в шароварах и тюбетейках. Мода была такая.

— А это кто? — саму себя спросила Нина Андреевна. — Антон? Ну да, конечно! Он ходил за нами с Риммой как привязанный. А мальчишки дразнили его: «Бабник, бабник!»

Вот они, две подружки, стоят лицом к лицу, подавая друг другу руки, будто здороваются. А из-за спины Нины выглядывает конопатый Антон и, смеясь, выставляет над её головой два пальца — делает «рожки». О, как тогда его ругал отец: «Выскочил из кустов как чертёнок из табакерки! Такой снимок испортил, паршивец…»

Антон, видно, ревновал Римму к Нине. В школе он вечно гонялся за ней, дергал за косички и ставил подножки, а однажды хлопнул по спине увесистой «Математикой». И тогда Римма громко, так, чтобы все слышали, спросила его: «Антон, ты что, влюбился в меня?» — «Ой, дура!» — испуганно отпрянул Антон. «А чего тогда лезешь? — сказала Римма. — Врешь! Влюбился!» — «Ещё чего, ответил потрясённый Антон, — нужна ты мне, как собаке пятая нога!»

Мальчишки всегда стесняются выказывать свою влюблённость, а в те давние годы пацаны вообще считали западло дружить с «бабами». Но Антон не мог пересилить это жуткое табу: его так и тянуло к Нине. А после объяснения с Римкой он стал — вот смех-то! — дергать за косички Нину. Верная подруга, конечно, поддела его: «Что, теперь в Нинку втюрился?» Антон моментально покрылся красными пятнами, потом побледнел, ничего не ответил и, дёрнув Нину за косу ещё раз, кинулся прочь. «Эй ты, бандит! Отдай бант!» — закричала ему вслед преданная Римка.

Оказывается, он умудрился сдёрнуть бант, который был сделан из широкой шёлковой ленты и закреплён на немецкой заколке. Теперешние пластмассовые бантики и цветочки, которыми девчонки украшают свои «хвостики», чем-то напоминают то давнее мамино изобретение.

Нина пришла домой заплаканная. Мать, недолго думая, схватила её за руку и потащила в дом Антона. Он был дома один и, кажется, не на шутку перетрусил. Но мама кричать на него не стала. Очень спокойно, с достоинством она произнесла:

— Антон, я считала тебя мальчиком из порядочной семьи, а ты ведёшь себя как маргинал.

Нина независимо стояла с распущенными волосами — как русалка, и делала вид, что в упор не замечает этого противного Антона. И ещё очень гордилась своей интеллигентной мамой, которая никогда в жизни не оскверняла свои уста обычными ругательствами. Если она сердилась, то выкрикивала какие-то странные, непонятные слова: маргинал, сатрап, бастард, фуфель, олигофрен и что-то ещё, совсем уж не запоминаемое.

— Верни, пожалуйста, бант, — сказала мама. — И обещай, что больше делать так не будешь.

— Не буду, — промямлил Антон. Он вытащил этот злополучный бант из кармана и отдал его маме.

Нина чувствовала, что ему очень хочется взглянуть на неё, и, укараулив его взгляд, быстро — пока мать не видит — показала ему язык. Это был миг её торжества!

— А потом прошло много-много лет, — прошептала Нина Андреевна, — и однажды Антон вернулся из армии. Девочка уже не носила голубой бант и даже собиралась выйти замуж. Но тут на её пути снова появился Антон…

Она отложила фотоальбом в сторону и взяла в руки маленькое круглое зеркальце.

Нина Андреевна долго смотрела на себя, не замечая, как гладь зеркала туманится, тускнеет и сквозь её отражение проступает конопатая зеленоглазая девчушка с пышным голубым бантом. Восторженно, не отрывая взгляда, она смотрела прямо в глаза солидной дамы, застенчиво улыбалась и, кажется, силилась выговорить что-то очень важное. Может, она хотела напомнить, что Антон всегда видел в Нине Андреевне ту вздорную и, не взирая на страхолюдные «семейные» трусы, красивую девчонку с берегов реки Кии? Или совсем уж недетское хотела сказать. Например, о том, что настоящая любовь — всегда тайна, всегда скрыта от глаз посторонних, и если её выставляют напоказ, демонстрируют, хвастаются или о ней узнают другие люди, то она перестаёт быть любовью. А может быть, та девочка, вглядываясь в Нину Андреевну из туманной мути зеркала, всего-то и добивалась, чтобы твердь пола поплыла под ногами, и беспощадно, неумолимо навалился бы раскалённый лихорадочный бред. Как это было давным-давно, с Антоном, и только с ним, и ни с кем больше…

Но тут Нина Андреевна, очнувшись, вздохнула и положила зеркальце на стол. Скоро придёт Семен Александрович, надо убрать грязные кофейные чашки, вычистить пепельницу и не забыть засунуть в микроволновку окорочок — пусть пока размораживается. А это что закатилось под салфетку? А, голубая таблетка «Виагра»! Надо её прибрать. Если Семёну не помогает, то, может, кому-нибудь продать? Чтоб добро даром не пропадало…

РЫБА

Нет, Овидий, нет! Ты — жесток и бессердечен! Что за нелепое правило ты придумал? «Тот, кто смог добиться поцелуя и не добивается дальнейшего, заслуживает того, чтобы потерять завоёванное» — и это ты вписал в своё «Искусство любви», запятнав его… запят… Что такое? Не могу я, Рыба, думать так сложно: для этого нормальные мозги надо иметь, а у меня они — вот такусенькие, и всё — просто, ничего не стоит усложнять. А может, я — не Рыба, потому что подумал: «… нав его категоричным. резким суждением.» Фу-у! Причастные и деепричастные обороты — это лукавство, маскировка слабости и нечёткости мысли. Нет, Овидий, не спорь и не сердись на меня: всё равно я не слышу твоих возражений. Ты раскрываешь рот, двигаешь губами и языком, твои зубы влажно поблескивают, и я слышу какие-то звуки: ток-ток-окбу-бу-уу… Но не понимаю слов, которые из них складываются! Я — в воде, я в воду опущенный, и всё — так просто и ясно: любовь — это не война, любовники — не враги. Овидий, ты ошибся: «потерять завоёванное» — это напоминает фразу из военного трактата, не так ли? А я — мирная Рыба, и я никого не завоёвываю, я просто плаваю рядом с себе подобными, и мы все одна стая, одна сила, одна любовь…Ты видел, Овидий, как кета стремится попасть в то место, где родилась? Три года она гуляет по морям-океанам, но однажды слышит этот таинственный призыв своего Начала и своего Конца, или наоборот — своего Конца и своего Начала? Неудержимо, стремительно, бешено и яростно кета стремится туда, где жизнь превращается в смерть, а смерть — в жизнь, и это — любовь! Ничто и никто не может остановить Рыбу в этом её движении, и все мы — одно целое, Овидий…

— Что ты там бормочешь, придурок проклятый? Ни сна, ни отдыха из-за тебя не знаем! С пяти часов утра своё токовище начал: бур-бур-бур, чтобы чёрт тебя подрал! Замолчи!

Рыба втянул голову в плечи. Он ждал, когда Ольга, растрёпанная, в наспех накинутом жёлтом халате, вбежит в его конуру и огреет его бельевыми щипцами, веником или, не дай Бог, шваброй. На ней обычно болталась мокрая и вонючая тряпка, которой за Мурзой подтирали его лужи. Этот толстый и противный кот имел обыкновение делать их в самых неожиданных местах. И никакие наказания и угрозы не могли исправить его пакостную натуру. Но Рыба, впрочем, на Мурзу не сердился, даже привык к этому крепкому, резкому до тошноты запаху.

Мурза, услышав недовольный хозяйкин крик, тоже насторожился, соскочил с подоконника и на всякий случай сел поближе к дверям, чтобы как только их откроют, быстренько шмыгнуть на лестничную площадку и дать дёру.