Оля сложила записку по залохмаченным сгибам, сунула её в конверт и задвинула коробку с ёлочными игрушками в тёмный зев антресолей. Оттуда выпорхнуло облачко серой пыли и, попав в столб солнечного света, заискрилось карнавальным разноцветьем.

День двигался медленно, лениво, и ничего не хотелось делать, и даже когда свекровь привела Витальку и тот, свежий от мороза, сразу, с порога, потребовал чаю и блинов, Ольга не засуетилась, выставляя напоказ свои кулинарные способности, равнодушно отмахнулась: «Сыр, колбаса есть. Перебьёшься!?»

Виталька поегозил, настроил на паласе дворцов из кубиков, пересмотрел по несколько раз картинки в новой книжке русских сказок, поканючил: «М-а-ам, почитай», но быстро сообразил, что она не в настроении и принялся рисовать ушастых зайцев. Свекровь что-то монотонно рассказывала о своих болячках, жаловалась на соседей с их оглушающей стереустановкой, но поскольну Ольга не проявляла к этим темам привычного интереса, быстренько засобиралась обратно.

Как только дверь за ней закрылась, Витальке была дана команда ложиться спать. Потом Ольга сидела на кухне, пила чай и размышляла о том, почему эти скоты мужики гуляют направо и налево, чего им не хватает? Ну да, впору завопить как Цветаева: «Мой милый, что тебе я сделала?»

В конце концов, ей стало совсем тоскливо, и она легла спать на неразобранный диван. Чтобы Соловьёв, когда вернется ночью с рыбалки, не вздумал устроиться рядом. Любые его прикосновения были бы ей противны.

Соловьёв обнаружился утром на кухне. Он лежал на низкой раскладушке, прикрытый тяжелым овчинным тулупом — вместо одеяла. Синяя щетина на подбородке и щеках, темные коричневые круги вокруг глаз, обвислые, неаккуратные усы, обветренные, подернутые блеклой плёнкой губы — всё в его лице казалось Ольге противным, особенно эта щетина! Но против своей воли она почувствовала неясный, пугливый жар — он пробежал по коже лица, сладко кольнул ямочки на щеках, и, нежно-грубый, заставил-таки, вспомнить полузабытое, прекрасное ощущение радости первых дней после свадьбы. Ольга провела ладонью по лбу и нарочно громко, в пространство произнесла:

— Разлёгся тут, ни пройти — ни проехать!

Но Соловьёв усердно дышал — равномерно, глубоко, веки плотно прикрыты, и все-таки по едва уловимому подрагиванию ресниц И крыльев носа Ольга верно определила: он не спал — притворялся.

— Хорошо, видно, нарыбачился!

Соловьёв открыл глаза и вздохнул;

— Дадут в этом доме когда-нибудь нормально выспаться?

— Разлёгся тут как кот после масленицы!

— Дурашечка, — сказал Соловьёв. — Ничего ты не поняла.

— Где уж нам? — Оля бочком протиснулась к плите, загремела кастрюлями. — Нам одно понимать надо: как борщ сварить, белье постирать, пол помыть.

— Всяк сверчок знай свой шесток! Ну-у, — Соловьёв улыбнулся. — Замуж выходят, вроде, для того, чтобы мужа любить, детей кормить, дом вести…

— Я в домработницы к тебе не нанималась!

Ольга открыла кран и забренчала в мойке ложками-вилками. Соловьёв окинул взглядом её спину — сутулится жена, плечи опущены, волосы забраны в пучок, на шее редкие волнистые завитки: хоть бы в парикмахерскую, что ли, сходила; на бедрах топорщится серый халат в блеклых незабудках — и чего бережёт югославский бежевый пеньюар? Наверное, иной был бы у неё вид, если бы стоял сейчас на кухне, восстав с раскладушки, не он, Соловьёв, а тот, другой, которого Ольга наверняка помнила и — кто знает? — вольно или невольно сравнивала с мужем.

Соловьёв живо вообразил Ольгу веселой, с распущенными по плечам волосами, улыбчивую, покладистую. И вздохнул.

— Не нарыбачился, что ли? Это сейчас называется — рыбачить, так?

— Брось ты…

— Прямо сейчас бросать? — Ольга повертела в руках тарелку. — Жалко на тебя тратить. Подарок свекрови. Как-никак.

— Ну, зачем ты так?

Ольга принялась драить и без того сверкавшую серебром турчанку, только брызги летели во все стороны. Соловьёв прислонялся к косяку, скрестил руки на груди. Интересно всё-таки, помнит она или нет, давнюю, на первом году их совместной жизни, обмолвку? Сказала: «Он несвободным был, но женился бы. Тебе, Соловьёв, бояться больше нечего: его нет, совсем нет». И ещё что-то хотела сказать, но Соловьёв перебил: «Не надо. Разве я похож на взломщика? Не хочу взламывать твою душу.» Больше они об этом не говорили, но Соловьёв напрасно думал, будто неревнив. И будто ему безразлично всё, что было в жизни Ольги до него. Но прошло опьянение, наивность и мудрость первых месяцев семейной жизни, и однажды Соловьёв понял: не он, а кто-то другой вылепил из Ольги женщину, и её привычки — это привычки того, другого. Наверное, она ничего не поняла, когда он стал противиться её особенным ласкам — резко отстранялся, однажды чуть не ударил Ольгу, но сдержался. Причин своей ярости, пожалуй, и сам не донимал. Как не понимал и другого: почему морщился, когда жена напевала песенку Булата Окуджавы про шарик, который улетел. Петь она перестала. И только когда запиралась в ванной, сквозь шум душа доносилось глухое: «Женщина плачет… А шарик летит!»

— И что же, дорогой, ты скажешь о моей находке? Всё-таки — что?

— Нехорошо рыться в бумагах мужа. Ведь у меня может быть своя тайна.

— Сейчас это называется тайной? Интересно.

— Думай как хочешь…

Плечи Ольги задрожали; она засмеялась — быстро, скороговоркой пыталась что-то сказать, но тихий, клокочущий смех не давал ей выдавить из себя хотя бы одно связное слово. И тут Соловьёв испытал острый, мгновенно ослепивший его сознание, приступ радости, гордости, облегчения. Ольга мучилась, и eё боль была ему необходима. Необходима! Соловьёв даже почувствовал, как светлеет лицом, наливается внутренней волшебной легкостью, и губы, не в силах сдержать облегчение души, скрываются в улыбке. И тут он испугался этого необыкновенного состояния, и радость, нырнув куда-то вглубь сердца, исчезла: он ощутил лишь мгновенный её укол, и тяжёлый, физически явственный камешек боли, вспучившись, рассыпался на колючие, сладко ноющие осколки.

Ольга закрыла лицо руками и плакала. И дрожала. Соловьёву сделалось нехорошо, муторно, как бывает со всяким отличным игроком — задал и провел особенную комбинацию, но партнер, не желая вписываться в схему, сделал неожиданный ход и блестящая, тщательно, подготовленная партия оказалась, если не под угрозой проигрыша, то, во всяком случае, безнадёжно лишилась своего изящества.

— Извини, — вздохнул Соловьёв. — Я злой, нехороший, гадкий…

— Знаю, знаю, знаю!

— Я хотел, чтобы ты очутилась в положении его жены…

— Его жены? — Ольга повернула к нему красное, ставшее некрасивым лицо. — Но зачем?

— Он обманывал свою жену, понимаешь? А для тебя был прекрасным…

— Боже! Что ты делаешь?

— Захотел, чтобы ты всё это поняла. И чтобы не сравнивала нас. Я это чувствую. И почему бы это я стал хуже его, если бы по-настоящему ходил на сторону, а? И та, другая женщина, вообразила бы меня идеальным и прекрасным…

— Тебя?

— Ну да! Меня, со всеми моими комплексами, недостатками и этой вот шевелюрой, начинающей редеть.

— Глупый. Боже, какой ты глупый!

Они говорили долго, странно блестели их глаза, путалась речь и, ничего не понимая, смотрел на них через стеклянный прямоугольник дверей ясноглазый Виталька. Наконец, ему надоело стоять незамечаемым, и, толкнув дверь, он опросил:

— Папа, а ты поймал щуку? Ту, которая — по щучьему веленью, во моему хотенью.

— Нет, сынок! — улыбнулся Соловьёв. — Такая щука пусть живёт в сказках. Зачем нам её оттуда забирать? Сказка перестанет быть сказкой…

И Виталька, наморщив лобик, заплакал, и Ольга кинулась его успокаивать и, поглаживая сына по плечам, всё повторяла: «Папа не смог её поймать, вот она и осталась там, в сказке, вот и осталась там. Но папа может ловить волшебную щуку, я точно знаю. Просто ему надо захотеть. Вот поедет в следующий раз на рыбалку, поймает её и скажет: „По моему веленью, по щучьему хотенью…“»

ЦВЕТОК КАКТУСА

У Константина Аркадьевича пропало две странички из записной книжки. Он давно хотел приклеить их, но как-то всё время забывал.

Перед тем, как закрыть за собой дверь рабочего кабинета, положил записную книжку во внутренний карман пиджака, в очередной раз укорив себя за то, что опять не наказал секретарше принести ему клей. И вот потерял…

Где и как это случилось, он не мог вспомнить. Приехал домой, разделся и сразу же полез под душ. Он был совсем маленьким начальником, жил на честно заработанную зарплату, и машины у него не было. Потому ездил в общественном транспорте. В трамвае его так сжимали, расплющивали и уплотняли, что он совсем ошалел от духоты, крепких запахов пота, чужой парфюмерии, мокрых рубашек и сумок, которыми пихались женщины, — и единственным желанием, которое заставило Константина Аркадьевича ускорить шаг и, не дожидаясь лифта, взбежать на пятый этаж, было стремление поскорее встать под благодатную струю воды.

Какое это всё-таки наслаждение: не вытираясь полотенцем досуха, выйти из ванной и сразу ощутить легкие, ласкающие, поистине волшебные прикосновения ветерка. Уходя на работу, он специально раскрывал все окна, чтобы за день из квартиры выдуло вчерашний сигаретный дым, запах жареной рыбы, эти тяжелые ароматы из туалета: сколько не брызгай освежителем воздуха — всё равно воняло. Видимо, запахи проникали через общую вентиляционную камеру.

Наталья, бывшая жена Константина Аркадьевича, ругала его за те сквозняки, что он устраивал добровольно. И, недовольная, занималась прорицаниями: «Вот подожди, схватишь воспаление лёгких…И вообще, открытые окна — это прямой доступ ворам. Спустятся с крыши на верёвках — всю квартиру очистят!»

Наталья, не смотря ни на какую жару, всегда выходила из ванной чинно в тяжелом, до пят махровом халате и чалме, сооруженной из полотенца. Она терпеть не могла разгуливаний мужа по квартире голышом. Наталья почему-то считала это неприличным. Вот смотреть, допустим, на обнажённого Аполлона в музее — это ничего, всё в порядке, а на собственного мужа — вроде как изврат, нельзя! Хотя Константин Аркадьевич для своих чуть-чуть за сорок и выглядел ещё вполне сносно: крепкий, ладный, длинные ноги мускулисты, плечевые бицепсы так и перекатываются под смуглой кожей. Правда, с брюшным прессом не совсем в порядке: незаметно накопился жирок, который сгонять было недосуг. А так, в общем-то, стесняться своего тела он не стеснялся, не то что некоторые его одногодки — расплывшиеся, толстопузые, спящие с женами раз в неделю, и то с грехом пополам. А у Константина Аркадьевича с этим никаких проблем не было, даже наоборот: Наталья, утомленная его вниманием, бывало, просила: «Костик, дорогой, такой трудный день был — устала, голова болит, никаких сил!»

Он не понимал, как это так — нет сил? Да и зачем женщине сила, лежи себе полёживай, лови кайф, всего и делов-то, вот дурёха!

— Извини, но это похоже на насилие, — сказала однажды Наталья. Он почувствовал, как напряглось и будто окаменело её тело, а ладонь, нечаянно скользнувшая по его бедру, была холодной, неприятной, неживой.

Константин Аркадьевич разжал руки, отодвинулся на край дивана и с каким-то жутким равнодушием подумал, что, в принципе, они никогда не подходили друг другу, и если он женился на Наталье, то только потому, что она долго не обращала на него никакого внимания, и он просто извелся из-за этого. Женщины к нему так и липли, он их будто магнитом притягивал, и как это у него получалось, сам не знал. А Наталья — ноль внимания, равнодушные желтые глаза, едва заметный, какой-то снисходительный кивок в ответ на приветствие, никаких разговоров дальше привычного «как дела? Спасибо, хорошо». Это его бесило, заводило, не давало покоя, заставляло выдумывать массу хитростей, чтобы, как говорится, поймать пташку в свои сети. Но то ли она была осторожной, то ли он её мало интересовал, развития сюжета не получалось, пока как-то по телевизору он не увидел репортаж с выставки кактусов.

В его квартире из всех цветов, которые так любила разводить покойная мать, выжил лишь странный жёлто-зеленый уродец: искривлённые короткие палочки-стебельки в фиолетовых колючках, а на ребристых вершинках растения торчали пучки сухих, бесцветных нитей. Мать называла это чудо-юдо «белым дедом» и очень его любила.

Так вот, в том телевизионном репортаже Констанин Аркадьевич неожиданно увидел Наташу. Она улыбалась, и так замечательно светились её глаза — ясные, лучистые, словно звёздочки!

Оказывается, Наталья разводила кактусы. Её коллекция была одной из лучших в городе, с чем журналист её и поздравил. «Но у меня есть мечта, казала Наташа, — найти кактус, который называется…», — и она произнесла какое-то латинское название.