— Желаю приятного вечера! — сказал Константин Аркадьевич и, не глядя на женщину, повернулся и неторопливо пошёл прочь. Спиной он чувствовал её недоумённый, обжигающий взгляд и, чтобы хоть как-то ответить, не обидеть, он пожал плечами, растерянно так пожал, будто хотел сказать: извини, я и сам не понимаю, что за дурацкое у меня настроение, ничего не поделаешь — прощайте, сударыня!

Женщина обидно, зло рассмеялась:

— Что, дамы не интересуют?

Он притворился, что не расслышал, хотя его так и подмывало вернуться назад и доказать, что эротические фантазии Эммануэль — бледная тень того, что он может преподать, особенно, если…

* * *

А, чёрт! Глупость какая-то получается. Зачём я всё это сочиняю? Никакого Константина Аркадьевича не было, а был я — Авросимов Сергей Николаевич, сорока лет от роду, 172 сантиметра роста, вес — около семидесяти килограммов, глаза серые, скорее шатен, чем блондин.

А Константина Аркадьевича я выдумал, чтобы дорогая жена моя Зина, Зинулечка, Зинчик, Зинаида Максимовна, преподаватель истории русской литературы в гуманитарном колледже, думала: вот, мол, наконец-то этот оболтус всерьёз занялся беллетристикой, пишет нечто о любви, преданности, осмысливает непреходящие ценности и, значит, его душа просит покоя, умиротворенности и чего-то несуетного, тихого и постоянного.

Зинулечка искренне полагает, что классики только и знали, что писали свои выдающиеся произведения, ими владели лишь высокие думы и стремление досадить отрокам и отроковицам своими назиданиями, которые прилежная преподавательница заставляла знать назубок. Она не читала ни юнкерских поэм Лермонтова, ни «Царя Никиты» и «Гаврилиады» Пушкина, ни Мерзлякова, ни «Луки Мудищева», приписываемого Баркову, а если б даже и читала, то ни за что не согласилась бы, что изображенная в них любовь — это непреодолимая страсть, сметающая все препоны, дерзко нарушающая моральные устои и не поддающаяся логике рассудка.

Я специально сделал для Зиночки выписки из дневника её любимого Брюсова. Эту книгу мне дала почитать… а, впрочем, не всё ли вам равно, кто именно! И вот что писал, например, великий Валерий Яковлевич 14 декабря 1894 года: «Как-то недавно зашёл в бардак. В результате маленький триппер — это третий. Но как отношусь я к нему! Будто ничего нет… В какую бездну я пал!» А через несколько дней такая запись: «В четверг был у меня Емельянов-Коханский и увёл меня смотреть нимфоманку. Мы поехали втроём в нумера, и там она обоих нас довела до изнеможенья — дошли до „минеток“… Истомлённый приехал домой и нашёл письмо от другой Мани (ту — нимфоманку тоже звали Маней) и поехал на свидание…» Каков, а? Половой гигант! А ещё более великий Чехов, не стесняясь, описал Суворину свой половой акт с японкой, очень даже подробно, вплоть до такого: «Кончая, японка тащит из рукава зубами листок хлопчатой бумаги, ловит вас за „мальчика“ (помните Марию Крестовскую?) и неожиданно для вас производит обтирание, причём бумага щекочет живот…»

— Фу, — сказала Зина, — и где ты только это берёшь? А ещё считаешься приличным человеком…

Обо мне она думает, что я родился в штанах с ширинкой, зашитой суровой ниткой. Никаких серьёзных страстей у меня, по её мнению, не было и быть не могло: серьёзный, уравновешенный мужчина, полностью занятый своим делом, настолько, что забывает об исполнении супружеского долга, а если вспоминает, то по выходным дням — как сверхурочную обязательную работу.

Ах, если б ты знала, Зинуля, милая моя, что за дьявольщина была в моей жизни! Это, наверное, показалось бы тебе неправдоподобным, ужасным, чёрт знает чем. Да и мне теперь не верится, что всё это случилось со мной, и, главное, я не смогу, никогда не смогу рассказать эту историю кому бы то ни было, глядя прямо в глаза, не смущаясь, без запинки и ощущения внезапного жара на щеках. Представь себе, я, оказывается, ещё могу краснеть. Не веришь? Ну, конечно, мне пришлось так долго натягивать на себя другую кожу, чтобы, в конце концов, не отличаться от всех — эдакий среднестатистический гражданин, серый, невзрачный, и никто уже не оборачивается вслед. А что оборачиваться? Еду с ярмарки…

Те два листочка из моей записной книжки так и не нашлись. Да и не могли найтись: их, конечно, забрала Лиза, потому что не хотела, чтобы я досаждал ей телефонными звонками. Всё когда-нибудь кончается. Впрочем, дело даже и не в этом.

* * *

Если бы я был наблюдательнее и умнее, то, наверное, догадался бы, что тот мужчина, который поселился в её квартире, вовсе не был ей чужим человеком, якобы переехавшим из другого города по какому-то сложному, запутанному обмену. Во всем его облике, в выражении лица было нечто такое, что напоминало Лизу. Теперь, когда пишу эти строки, отчётливо вспоминаю сцену в крохотной, полутёмной прихожей.

— Извините, Лиза тут больше не живёт, — сказал парень. Его ресницы дрогнули, но он не отвёл взгляд в строну.

— Я получил странное письмо, ничего не пойму, — сказал я. — Она написала примерно так: «Меня больше нет. Не пытайся искать. Считай, что я тебе просто приснилась: была — и нет! В квартире будет жить другой человек. Он ничего обо мне не знает».

— Всё правда. Я даже не знаком с ней. Обменом занимался посредник. А что, у вас какие-то претензии? Обращайтесь в фирму…

— Дайте её адрес, — попросил я. У меня не было с собой ни бумаги, ни карандаша. Мужчина принёс и то, и другое, но сам писать не стал продиктовал адрес в Риге. Оказывается, он жил там. Квартиры удалось обменять просто каким-то чудом, потому что Россия и Латвия теперь два суверенных государства, возникла масса ограничений и условий, просто жуть!

— Возможно, вам повезёт и эта фирма ответит, — сказал мужчина. — Там берегут тайны клиентов. Но попытка не пытка — напишите, может, откликнутся…

Что-то неуловимо странное было в нём. Он почему-то старался стоять ко мне вполоборота. Голос с хрипотцой, как это бывает при сильной ангине. На скулах проплешины редкой щетины, а подбородок и шея — гладкие, будто волосы там никогда не росли. Тонкие, ухоженные пальцы, отливающие благородной белизной, тоже меня смутили: какая-то немужская ладонь, слишком хрупкая. Наверное, он музыкант, а, может, карманный вор? «Щипачу» тоже нужно холить и лелеять свои руки, чтобы не потеряли гибкости и чуткости.

— Значит, уже давно её ищите? — предполагаемый «щипач» сочувственно покачал головой. — Послушайте, а вам не приходит в голову мысль, что Лиза в самом деле не хочет вас видеть?

— Как-нибудь разберусь сам, — буркнул я. — Спасибо за адрес.

— Здесь она уже никогда не будет жить, — сказал парень и многозначительно, как-то по-особенному ласково улыбнулся: Поверьте, это похоже на сжиганье мостов…

Вообще-то я об этом уже и сам догадывался, но, честно говоря, никак не мог понять одного: почему? Всё было замечательно, просто дух захватывало, до того хорошо, что даже казалось: это — слишком, чересчур, прекрасно до невыносимости.

Вот оно, ключевое слово: невыносимо!

Вы когда-нибудь задумывались над таким парадоксом: бесконечная Вселенная расширяется. Как может расширяться то, у чего нет пределов? Но, впрочем, что в этом удивительного? Вот, например, человек вроде как ограничен клеткой собственного тела. Выше головы, к тому же, никогда не прыгнешь. И за локоть сам себя не укусишь, как ни старайся. Глаз на затылке нет и не будет, и сердце не каменное, и здоровье не вечное… Но любых пределов достичь можно — и физических, и духовных. А вот удержаться на головокружительной высоте, на пределе сил и чувств — выносимо ли? Если удерживаешься, то быстро сгораешь; не каждому под силу жить каждый день как последний — на всю катушку, не сдерживая желаний, напропалую, безоглядно. Я бы так смог? Скорее всего, нет. И Лиза это поняла. И сошла вниз первой. Она раньше меня поняла, что познавшего восторг и радость свободы уже нельзя держать у ноги как пса, потому что он — вольный волк. И все эти милые штучки — уют, размеренный быт, добропорядочные супружеские отношения, какие-то обязательные ритуалы вроде чмоканья в щёчку перед уходом на работу и так далее — короче, всё то, чем так гордятся крепкие «ячейки» общества, просто убьют свободное и вольное существо. Живым-невредимым он, впрочем, останется, но, Боже, как скучен и утомителен будет этот мужчина, став обыкновенным, и даже не заметит, как любовь обернулась чем-то вроде привычки курить после сытного обеда или чистить зубы перед сном. А могла бы развиваться до бесконечности!

Глупо, высокопарно… Ах, Боже мой, и почему не умею ясно и просто выразить свою мысль? Может, потому, что не желаю признаваться в собственной недалёкости.

Ладно, сознаюсь. Я вообразил, что тот парень всё-таки что-то знает о Лизе и, возможно, он даже её родственник: чем иначе объяснить их внешнее сходство?

Я несколько раз ездил в бывший Лизин дом, звонил в дверь её квартиры и, затаив дыхание, с бьющимся сердцем, облокачивался о косяк. Мне казалось: по ту сторону стоит Лиза и, так же затаив дыхание, слушает, как дышу я. Но дверь не открывалась.

Однажды, когда я в очередной раз встал на пост у этой двери, обитой траурным дерматином, из квартиры напротив высунулась старушонка. О таких говорят: божий одуванчик — маленькая, худенькая, с редкими, пушистыми волосёнками на голове.

Божий одуванчик вытаращила совиные глаза и осторожно кашлянула:

— Жалко мне вас, молодой человек…

— Почему?

— Напрасно вы сюда ходите.

— А вам что за дело?

— Неужели так ни о чём и не догадался?

— О чём именно?

— Вы с Лизой любились? — настырно спросила Божий одуванчик и утвердительно тряхнула головой: Любились! И неужто сердце вам ничего не подсказало?

— Да что вы мне загадки загадываете? Говорите прямо!

— Не кричите на меня, — Божий одуванчик испуганно втянула голову за свою дверь, погремела цепочкой и снова высунулась. — Я могу ничего не говорить. Пожалуйста! Однако жалко мне смотреть, как вы маетесь…

— Да с чего вы взяли? И вовсе не маюсь!

— Ну-ну, — Божий одуванчик фыркнула и смешно надула щеки. — У меня вон, глядите, французский глазок. Вся лестничная площадка — как на ладони! Всё вижу: кто идёт, с кем идёт, когда и как…

— Ну и что?

— А то, что я видела, как Лиза вернулась после операции. Худая, бледная, на себя не похожая…

— Какая операция? Я ничего не знаю…

— Не положено, стало быть, знать, — Божий одуванчик выговаривала каждое слово чётко, по отдельности. — Но теперь — можно… Вижу, как вы убиваетесь, места себе не находите…

— Да уж! — усмехнулся я. — Вы не лишены наблюдательности, сударыня.

Божий одуванчик не уловила иронии, а может, сделала вид, что всё в порядке. Она высунула острый кончик языка, провела им по узким, пересохшим губам. Что-то змеиное мелькнуло в её маленьких чёрных глазах с выцветшими ресницами. Я даже подумал: «Сейчас ужалит!»

И точно. Божий одуванчик, потупившись, наморщила лоб и сказала:

— Когда Дима сделал операцию в первый раз, никто ничего не заподозрил. Он был, конечно, странным: с девчонками не якшался, всё больше — сам по себе, тихий, вежливый такой. Ну, иногда у него другие парни бывали. Не шумели, не пили, музыку громко не включали, а что делали, про то слух пошёл: Дима-то, мол, интересуется только мужчинами, а девок ему и на понюх не надо!

Я не понимал, зачем она рассказывает про какого-то Диму. Все эти «голубые» извращенцы и их проблемы меня как-то мало интересовали. Да и ей ли, Божьему одуванчику, смаковать подобные истории?

— А вы слушайте, не перебивайте, — цыкнула бабуля. — Значит, однажды наш Дима съехал, а в его квартире поселилась новая жиличка. Вроде бы какая-то его родственница. Миленькая такая, нежненькая, точно ангелочек: глазоньки так скромненько опустит, тихонечко шепнёт «здравствуйте» и мышкой за свою дверку юркнет. Придёшь соли попросить или, бывало, газ нечем разжечь — за спичками постучишься, а она не открывает. И ведь знаю, что дома сидит, я в глазок-то наблюдала: вошла, замок защёлкнула и никуда не выходила.

— Ну и что? Каждый человек хочет иногда в одиночестве побыть…

— А то, что подозрительно всё это: был Дима — куда делся? И эта фря переселялась не как положено — никто вещей не таскал, мебель не носили, новоселья не устраивали. Всё как-то чудно: явилась, открыла дверь своим ключиком и стала, как ни в чём не бывало, жить-поживать…

— А вам-то что за дело?

— А то, что это была Лиза, — отрезала Божий одуванчик. — Вам интересно знать, кем она была на самом деле?

— Английской шпионкой, что ли? Новой Мата Хари? Резидентом Массада?

— Не острите, молодой человек. Лизой был Дима…

Лизой был Дима? Я сразу и не понял, что к чему. Медленно, очень медленно доходил до меня смысл сказанного Божьим одуванчиком. Господи, она, наверное, сумасшедшая. Зачем я вообще с ней разговариваю? Она повёрнутая, крыша набекрень, точно!