— Ну-ну, — хитро сощурилась Божий одуванчик. — Думаете, я душевнобольная? Ох, миленький, у меня и у самой ум на раскоряку: как это так — был парень, стал девкой? А потом из девки — снова парень, как это так? И Бога не боятся!

— Что за чушь ты несёшь, старая перечница?

Старушка, не ожидавшая грубости, вздрогнула и, поджав губы, торопливо кинулась к своей двери. Но захлопнуть её не успела — помешала моя нога.

— Кричать буду, — прошептала Божий одуванчик, и глаза её округлились. Как вы смеете разговаривать так с пожилой дамой? И ведь невежа какой! Вы что, об этих… как их?… транссексуалах ничего не читали?

От неожиданности я убрал ногу, дверь тут же захлопнулась, щёлкнул замок. Оказавшись в безопасности, Божий одуванчик противно хихикнула, совсем как старуха Шапокляк из «мультика», но всё же не отказала себе в удовольствии добавить хорошую жменю соли на мои, так сказать, кровоточащие раны души.

Оказывается, её дочь работает паспортисткой в ЖЭУ. И вот когда Дима уехал куда-то без выписки, а Лиза явилась с паспортом, в котором уже стоял штамп о прописке, эта блюстительница правопорядка заподозрила неладное. Ну, ясно, сообщила начальству, рапорту дали ход. И вдруг поступает приказ: «Отставить!» Не иначе, как в деле замешано высокое начальство, а то и мафия. Потом Лиза исчезла, явился прежний Дима, ну не совсем прежний — чуть старше, похудевший, и вообще какой-то не такой. И паспорт у него новенький, не тот, который паспортистка волей-неволей запомнила: капнула, стерва, тушью при заполнении прописки лет семь назад, был ей за это нагоняй от начальства, как такое забыть? Снова заподозрила неладное, и то ли времена теперь другие якобы свобода: делай что хочешь, то ли в милиции перестали хранить секреты, но её одёрнули как-то незлобливо, с весёлой улыбочкой: «Успокойся, бдишь где не надо! Документы в полном порядке. Была женщина — теперь мужчина. Право имеет!»

Божий одуванчик затаилась за своей дверью, ожидая моей реакции. Я слышал, как она осторожно сдвинула металлическую задвижку с глазка. И тут я сделал то, чего и сам от себя не ожидал: нашарил в кармане ключи и, выбрав длинный и тонкий, с размаху воткнул его в сверкающую линзу — стекло хрупнуло и брызнуло на пол звенящими осколками. Они противно захрустели под моими туфлями, а Божий одуванчик пронзительно, с подвыванием заголосила:

— Ой-ей-ёй! Хулиган!

Но я даже не обернулся. Ступени лестницы казались шаткими, потолок грозил обрушиться, перила выскальзывали из-под руки и почему-то не хватало воздуха. Наверное, я напоминал гуляку, возвращающегося с крутой вечеринки.

Кто-то поднимался навстречу. Кто — не понял: сиренево-красное пятно, размытая маска серого лица, мыльный запах лаванды — такой приторный и невыносимо густой, что меня чуть не вывернуло наизнанку. И только на улице, глотнув пыльного, но свежего воздуха, я пришёл в себя.

Не знаю, почему, но мне захотелось вернуться обратно и устроить Божьему одуванчику хорошую встряску. Ехидна, старая перечница! Ишь, как она смотрела на меня — с презреньем: не смог, дескать, отличить мужчину от женщины, да ещё и убивается! И эта мерзкая улыбочка — вроде жалостливая, но, с другой стороны, гадливая, будто вареный таракан в рот попал… У, и глаза змеиные, немигающие!

Но возвращаться я не стал. Божий одуванчик наверняка получила бы от этого удовольствие. Для таких старух чем скандальнее, тем лучше. Будет что нашептать подружкам на лавочке. Да и телефон у неё, скорее всего, под рукой — начни я в дверь ломиться, тут же милицию вызовет. Ну её к чертям собачьим!

* * *

Всё. Пора закругляться и прятать свои записи. Жена приехала. То и дело заходит на кухню, где я сижу. Рабочий кабинет у меня тут, ничего не поделаешь: в однокомнатной квартире трудно где-то уединиться, разве что в туалете.

Зине скучно одной сидеть перед телеящиком. Она то и дело заходит на кухню. То чаю себе нальёт, то бутерброд делает. У неё всегда появляется аппетит, когда смотрит свои сериалы. Страсть как любит наблюдать чьи-то страсти, страдания, встречи-расставания, любови — измены, вся испереживается — изволнуется, да ещё и мне кричит из комнаты, зовёт: «Ой, смотри, что злодей делает! Иди скорее сюда!»

Знаю я эти её уловки. Ей хочется, чтобы я сидел рядом, плечо к плечу, за талию бы приобнимал и всё такое прочее. Она почему-то вообще не выносит одиночества.

— Что это ты пишешь и пишешь?

— Да так, составляю отчёт. На работе времени не хватает…

— Можно подумать, тебе сверхурочные заплатят. Сказал бы в конторе, что будешь работать дома…

— Неудобно!

— Опять я буду засыпать одна…

— Ничего, скоро приду. А пока не мешай, пожалуйста.

Ах, милая женушка, знала бы ты, что именно не даёт мне покоя! Понимаешь, я не могу забыть Лизу. Прикасаясь ко мне, она будто бы проникала вглубь меня, понимая сущность мужской натуры. Для неё было мало наслаждаться моим телом, потому что оно было ей необходимо ещё и для того, чтобы понять источник того благоговения и трепета, которое обычно охватывает людей в редкие минуты счастья.

И вот её нет. И не будет. Она пошла дальше. А я остался.

Божий одуванчик наговорила мне какую-то чушь. Я точно узнал: операцию по перемене пола делают в несколько приёмов. Причём, вернуться к себе первоначальному уже невозможно: навсегда становишься женщиной или мужчиной обратного хода нет.

А Дима, кто он? Кажется, и в самом деле её родной брат. Но это мне уже всё равно. Ничего выяснять больше не стану.

Иду, иду, дорогая! Подожди ещё минутку. А то я никогда не доведу эти записи до конца.

Когда меня познакомили с Зиной, я с облегчением узнал: она недавно развелась, её родители живут в этом городе уже тридцать два года, и старая её учительница при встрече на улице непременно что-нибудь ностальгически вспоминает. Свидетельство о рождении и другие документы я изучал с таким пристрастием, будто подозревал, что насквозь фальшивые. Но всё, слава Богу, оказалось в порядке. Кроме одного: Зинуля не сможет стать матерью. На её лечение мы уже потратили целое состояние, у кого она только не побывала экстрасенсы, профессора, бабки-травницы и даже нанайский шаман пока ничем не смогли помочь.

Вот она снова вернулась из очередного путешествия к какому-то знаменитому целителю. Вся будто светится изнутри.

— Уже первый час ночи, дорогой.

— Иду, иду!

* * *

Уже засыпая, на границе сна и яви, я почувствовал этот дивный, волнующий аромат. Господи, как же мог забыть, что наш кактус сегодня должен расцвести!

Зинуля, разбуженная моим восторженным воркованьем над прекрасным золотистым цветком, соскочила с постели, полезла на антресоли и достала «Конику»:

— Сфотографируемся на память! Сначала ты с кактусом, потом я. Он так редко цветёт. Следующий раз будет нескоро. Внимание! Птичка вылетает…

Зина засмеялась. И я тоже засмеялся. И смеясь, вдруг подумал, что никогда не видел детских фотографий своей жены. Интересно, почему родители никогда её не фотографировали?

И я смеялся, смеялся, смеялся, просто захлёбывался смехом.

* * *

Завтра я, как обычно, проснусь от противного методичного попискиванья китайского будильника, и нехотя сброшу с себя одеяло из синтепона, и, воткнув ноги в шлёпанцы, с полузакрытыми глазами побреду в ванную из крошки, прессованной под мрамор, и после бритья-умыванья вставлю контактные линзы, чтобы тут же отчётливо увидеть в зеркале улыбку, заранее приготовленную на весь день. Она не должна сходить с лица, не смотря ни на что! Потом завтрак: ломоть хлеба из отрубей, намазанный обезжиренным маслом, американский кофе без кофеина, немного джема из непонятных фруктов с заменителем сахара, чуть-чуть соевого мяса с размороженным хрустящим картофелем. А что вы хотите? Эти эрзацы хоть как-то помогают держать вес в норме.

Надев немнущиеся брюки из вискосы и натянув как бы шерстяной свитер, потрескивающий от статического электричества, я подведу свои часы «Сэйко», собранные в Малайзии, надвину на лоб итальянскую шляпу гонконгского производства и захлопну за собой дверь. Кажется, она сделана всё-таки из настоящего отечественного железа, но зато покрашена какой-то странной краской, о которую пачкаешься как об мел. Подделка, конечно. И в окружающем нас мире полно подделок. Мало осталось подлинных вещей, чувств, мыслей и настоящих людей.

А цветок кактуса, такой живой и настоящий, завтра уже засохнет. И волшебный, острый и тревожный его аромат сменится запахом протухшего дешевого минтая.

И я смеялся, смеялся…

А почему — вам этого не понять!

БУРАТИНА

А он пришел и не отряхнул снег — опять останется лужа, от которой в прихожей запахнет мокрым войлоком и едким «Футоном», но ему-то что? Своих запахов не ощущает, привык к ним. Изогнул правую ногу кренделем расшнуровывает ботинок и щурится от яркой лампочки, поводит остреньким, своим носом: «О, божественный аромат! Ванильный кекс, не иначе?»

Киваю: точно, угадал! И затылком, спиной, всем своим существом чувствую тяжелый взгляд Ларисы — буравит меня, ввинчивается дрелью, и я осторожно, будто майку поправляю, завожу ладонь назад и молю всех святых, чтобы жена не обожгла глазами кисть руки. Но она умудряется-таки просверлить дырочку под лопаткой (интересно, почему не задымилась ткань и не пахнет паленым?) и смотрит в этот глазок на раскрасневшееся с мороза лицо Буратины и, может быть, различает на его лбу бисеринки растаявших снежинок. «За три километра своим противным носом чуешь стряпню, и опять заливай чайник, и кипяти его, и обязательно — свежую заварку из цейлонского чая, а то как же, иного не понимает, только и бубнит над чашкой; прекрасно, прекрасно, вот еще бы лепестков жасмина добавить — сказка, миф, восторг! Ах, чтоб ты провалился!»

Я чувствую Ларисины мысли, вот именно: чувствую, а не слышу и тем более не догадываюсь о них — они, мысли, словно сочатся, проникают в меня по невидимому мыслепроводу, и боюсь: их тонкие иголки воткнутся в лоб Буратины, и он обиженно моргнет и вскинет тонкую, узкую ладонь к вискам, судорожно будет потирать их желтыми, прокуренными пальцами и тихонько оправдываться: «Лариса я на пять минуток! Шел мимо, у вас свет горит, думаю: не помешаю?» И жена неловко изобразит улыбку, и кашлянет, и полезет в холодильник доставать его любимое смородиновое варенье, и будет говорить, что как же, мол, скучали, ты ничего такого не думай, мы хотели, чтобы кто-нибудь к нам зашел, потому как в этой глухомани только и развлечений — разговоры, ты же знаешь!

Левой рукой дотрагиваюсь до дырочки под правым плечом и накрепко замуровываю ее ладонью. В пальцы тут же вонзаются колючие иголки. Буратина даже и не подозревает, что по его милости перекатываю уже целого ежа, и он, зловредный, того в гляди фыркнет, сорвется с указательного пальца и, топоча лапками, ринется на Буратину.

Лариса сидит на кухне, с ее табурета хорошо просматривается прихожая, и, если бы я не загораживал гостя, он уже давно бы вскинул ладони к вискам и, поджимая разутую, ногу, залепетал бы про пять минут и про свет в окне, где опять не спят — не от свеч, не от ламп темнота зажглась: от бессонных глаз. И жена растянула бы улыбку, в уголках губ замерцает ехидство, и знаю, знаю! — она мысленно ответит строкой Беллы Ахмадулиной: «За Мандельштама и Марину я отогреюсь и поем!». Не любит Лариса Буратину с его способностью появляться как-то не вовремя и внезапно, и обязательно замерзшим, неухоженным, в этих страхолюдных войлочных ботинках, шнурки которых вздулись бугорками узлов.

Порывистый Буратина, торопясь разуться, вечно дергает их — шнурки рвутся; он связывает концы и шутит: накопит денег и обязательно купит новые, но тут же и забывает о случившемся, так и ходит мимо промтоварного магазина в книжный в своих стоптанных ботинках, и все куда-то вперед смотрит, нет, чтобы опустить глаза к земле — увидел бы, в чем бежит-торопится по ней. А может, у Буратины шея так устроена? Какой-то хрящик, или что там еще, подпирает кадык, и не дает наклонить голову вниз — так и ходит Буратина, откинув ее чуть назад, отчего приобретает гордый, независимый вид.

Буратина справляется наконец со шнурками и остается в протертых желтых носках, из дырок выпирают перламутровые бляшки ногтей. На помощь Буратине приходят мои запасные шлепанцы — он сует в них ноги и, хлопая задниками о пол, идет на кухню, и на ходу поводит носом, и бормочет хвалу восхитительно-ароматному кексу — вся округа пропиталась его запахом, по крайней мере в радиусе трех километров, и все заблудившиеся в ночи путники непременно выйдут к селу и соберут под нашими окнами благодарственную манифестацию, так что вы, дорогие друзья, не удивляйтесь, заслышав «Виват!» и «Браво!»

В ожидании манифестации мы пьем чай. Буратина отщипывает от кекса кусочек за кусочком, выковыривает изюм и складывает его разбухшие комочки по краю золотой полоски на блюдце. Виноград он любит только свежий, и чтобы каждая ягодка была безукоризненно спелой с темнеющими внутри косточками. Но в рыбкооповском магазине, увы, продают свежезамороженный виноград, который, оттаивая, превращается в слипшуюся бурую массу.