— Дошел до ручки, брат! — сказал Игорь Николаевич своему отражению в зеркале. — Кто на тебя польстится? Никто! Потому что ты не Дориан Грей и не граф Калиостро: они умели быть молодыми, а ты и не заметил, что стал… «папашей».

Он и вправду этого не заметил. Душа его пока не просила покоя, и тело не знало разных печалей: он не испытывал мук от прострела в спине или, скажем, хондроза, и что такое высокое давление — не знал, и сердцу, тьфу-тьфу, не требовался нитроглицерин или корвалол.

Сердце, должно быть, мудро оберегало себя от излишних потрясений: Игорь Николаевич был вспыльчив, но быстро отходил и зла подолгу ни на кого не держал, хотя и переживал неудачи мучительно, но, впрочем, недолго — всегда находил какую-нибудь отдушину, переключался на что-то другое, забывал обо всем на свете над страницами очередного писателя, которого внезапно открывал для себя.

И то, что было написано в его любимых книгах, казалось Игорю Николаевичу лучше и правдивее жизни. Может, оттого, что был он человеком книжной культуры? Это определение припечатал к нему его по-настоящему единственный друг Юрка Корольчук.

С Юркой они дружили со школы. Тот звезд с неба не хватал. Закончил институт физкультуры и преспокойно вел занятия футболистов в одной детско-юношеской спортивной школе. В десятом классе Юрка стал красивым, видным парнем — девчонки так к нему и липли. Юрка и Игоря научил, как добиться от подружки всего, чего хочешь, и даже свел его для науки с Леной с виду такая недотрога, легко смущающаяся, просто ангелочек, оказалась она опытной и расчетливой. Даже пришлось писать за нее сочинения, а на выпускном экзамене по русскому языку и литературе Игорь умудрился подсунуть ей наскоро настроченную работу о Татьяне Лариной.

Вспомнив о ней, Игорь Николаевич досадливо поморщился. Год назад, в июле, он вышел из пригородного поезда — обычный дачник: старенькие джинсы, ветровка, рюкзак за плечами и ведро помидоров в руке. Пошел по перрону и тут к нему кинулась хромоногая женщина неопределенных лет — немытая, нечесаная, в драных рейтузах: «Господин хороший, не узнаешь свою Ленусю?»

На ее резкий визгливый голос оборачивались люди, а у Игоря Николаевича вдруг ослабели ноги: это же Ленка! И до чего страшна, без слез не взглянешь — натуральная бичиха!

— Что, не нравлюсь? А может, я из-за тебя такой стала? Ты-то чистенький, рожа ухоженная, приличный господин, но мной-то пользовался, помнишь: Леночка, солнышко, закинь ножки на плечи, подушечку подложи под папочку, и рукой, рукой-то помогай…

Женщина ковыляла следом и бормотала, как заведенная, те давние слова его слова, фразы, и даже интонация похожа. Господи, неужели он говорил все это вот ей, бичихе, потаскухе, готовой, наверное, сделать минет за любым углом, лишь бы дали стопарик да чинарик «Беломора».

Прохожие оглядывались, две молодые девки откровенно захихикали вслед странной паре, а тут еще Игорю Николаевичу показалось, что навстречу идет знакомый — и он, поспешно, не оборачиваясь, сказал:

— Ты с кем-то меня спутала. Что, на выпивку не хватает? — и нервными пальцами нащупал в кармане десятку (тогда это были еще деньги — можно было купить бутылку вина!). — На, возьми червонец, больше нет! — и бросил купюру за спину, прямо на асфальт. — Отстала бы, тетка, а?

И ускорил шаг. А бичиха, пораженная его финтом с десяткой, потопталась над бумажкой, подняла-таки ее и крикнула вслед:

— Да че ты погнал-то? Я не всегда такая! И про Таньку Ларину помню, вот слушай: «Я к вам пишу, чего же боле?…», — и захохотала, закашлялась. Тьфу, черт! Эй, Игорек, у любого в нашей общаге спроси и всякий скажет, что Ленка хоть неделю и пьет, зато месяц пашет как папа Карло. Эй, куда ты? Стой! Чтоб у тебя х… не стоял никогда, гад ползучий. Берегись, я слово знаю! Эй, господин хороший!

Но он уже втиснулся в автобус, который, казалось, вот-вот лопнет от набившихся в него людей. И кто-то держал над его головой букет бледных гвоздик, и кто-то старательно прижимался к его спине, топтали ноги, давили сумками и рюкзаками, и сам он вовсю шуровал локтями и тоже, не извиняясь, пихался и на поворотах, в душе матюкаясь, утыкался в грандиозный бюст рыжеволосой великанши.

Она, похоже, была не из наших, какая-то иностранка, которую черт занес в этот долбаный автобус, чтобы знала, сучка, что такое российская экзотика. Великанша строго глядела голубыми, немигающими глазами и скорбно их закатывала, когда Игорь Николаевич снова клевал ее носом. От дамы несло крепкой смесью дикого миндаля и лаванды — так остро и пронзительно, что даже слезу вышибало и в горле першило.

Когда на очередной остановке стало чуть посвободнее, Игорь Николаевич сумел протиснуться к окну и, вздохнув полной грудью, с торжеством посмотрел на великаншу. Она с тоской взирала на очередного мужчину, которого толпа снова прилепила к ней.

Терпение, с которым великанша стоически переносила эту духоту и давку, напомнило Игорю Николаевичу выражение лица его собственной жены: отстраненно-холодное, бесстрастное, только чуть заметно подрагивали губы он никак не мог понять, приятно ли ей, испытывает ли она радость от близости, может, притворяется, когда, с облегчением вздохнув, вдруг расслабляется, словно тает, и осторожно, на полувыдохе произносит четко и коротко «а!».

Лепка вела себя по-другому: бурно, шумно, царапалась, кусалась, визжала, била руками и ногами по его спине, комкала и подминала под себя простыни и подушки — это его ошеломляло и заставляло забывать все на свете, пока наконец не приводила его в чувство одна и та же фраза: «Ну все, хватит!»

Бедный мальчик, он-то думал, что сам — герой положения, гигант-трахальщик: что захочет, то и будет, и никакие нежности ему не нужны, разве что пару-другую ласковых слов пробормочет или, чтобы оправдать свою немоту, закроет губами ее рот, но на самом-то деле, ах, Господи, все было иначе: им удовлетворялись, только и всего. Смешно и глупо. Глупо и смешно. И немножко грустно. Все как будто бы совсем недавно было, а ведь столько лет прошло, ой-ей-ей, с ума сойти: его называют исключительно по имени-отчеству, вот и «батей» молодые уже величают.

По радио пели под гитару на два веселых голоса:

— Сорок лет, сорок лет, еще сорок — и конец!

Игорь Николаевич чертыхнулся и отошел от зеркала. Беспристрастное равнодушие холодной плоскости испугало его: неужели он уже не будет молодым? О Боже, Боже, двадцать лет назад он думал о таких вот сорокалетних мужчинах, что они уже стары, и отчего это, мол, кидают взоры на молоденьких его подружек, если бросить им кое-что посущественнее уже навряд ли смогут? Ха! Могут, оказывается! Ай, пошляк и циник! Сам-то каков, а? Вот что-то же случилось, черт его знает что, но случилось: то ли заводиться трудно, то ли нужна новизна чувств, то ли что-то мешает, допустим, эта проклятая пружина в диване, которую все недосуг поправить, а она, подлая, в самый неподходящий момент скрипит и старается ущипнуть ягодицу. А может, вовсе и не это мешает, а что-то другое, что словом трудно выразить, потому что не подберешь точного определения тому томлению, нет, не томлению, а горько-сладкому и отчаянному щемлению души, и опять не точно, а впрочем, как передать ощущение чего-то зыбкого и неуловимого, того, что то ли есть, то ли нет, но к чему душа стремится: она знает нечто очень важное, высокое и вечное, что, может быть, никогда в твоей жизни не сбудется, потому что ты упустил, не заметил, не смог понять этого вовремя, когда истина открывалась тебе…

— Господи, да о чем это я? — недоуменно буркнул Игорь Николаевич. — И вправду какая-то порча приключилась! Сглаз! Жил — не тужил, а тут здрасьте! — заговариваться стал, вспомнил то, что давным-давно прошло. Возбуждаю себя, как дрянной мальчишка…

Он чуть не опоздал на лекцию. Запыхавшийся, сбросил пальто на кафедре и, забыв портфель с текстом лекции, помчался в аудиторию. Что-то говорил, спрашивал, отвечал на вопросы, читал стихи Кузмина, которые помнил наизусть, и все это на каком-то автопилоте, без обычного подъема, будто бы смотрел в конспект, не отрываясь от него, бубнил текст, понижая и повышая голос в местах, специально помеченных в конспекте синим карандашом.

К концу лекции он понял, что поедет в общежитие, где обитает Лепка. Ее отца, кажется, звали Михаилом, ну да, точно — дядя Миша Носов. Так и надо будет ее назвать: Елена Михайловна, где тут, мол, живет? И пусть снимает порчу, ведьма! Умеет же это как-то делать, надо же: все нормально было, никаких проблем и вдруг нате вам, будто омертвел, ничего не надо, депрессия, отсутствие чувств…

Лепку он нашел не сразу. Даже вахтерша, старая и всезнающая грымза, не припомнила ее по имени и все гадала, что же это за Елена Михайловна Носова может, нормировщица, нет, у той отчество другое, а Елена Михайловна из отдела кадров — очень приличная женщина, и фамилия у нее, кажется, другая, никакие мужики к ней отродясь не хаживали, она не из тех, кто шуры-муры разводит, как посмотрит — так сразу язык затолкаешь куда надо и ни-ни, не смей больше подходить, да-а, и возрастом вроде помладше, чем та, которую ищете, молодой человек…

Тут гадания и сентенции вахтерши прервал невзрачный серый мужичок в затертой шубе из синтетического меха:

— Захаровна, не знаешь, Фокусница уже пришла?

— Кыш, кыш! — шуганула его Захаровна. — У нее, слава Христу, просветленье: ни капли в рот не берет, куртку хорошую купила, вторая уж неделя пошла как нормальная, и видеть, и знать вас, бичар, не желает — всех гонит! Может, совсем наладится?

— Вторую неделю, бля, насухо пасется? — сморщился мужичонка и смачно высморкался в серый платок. — Еще дней пять, бля, будет фокусничать, это как пить дать. А я думал, братва у нее собралась, чин чинарём, хорошо сидят, только меня и не хватает.

— Иди, иди! — сурово насупилась Захаровна. — Она, если хочешь, закодировалась, да-а. Тысячи не пожалела на это дело.

— Ой-ей, бля! — ахнул мужичок. — Две бутылки, считай! Вот учудила, так учудила! Наверное, теперь Ленкой себя велит величать, не иначе?

И тут Захаровна хлопнула себя рукой по лбу:

— Эх, сразу не догадалась, что у Фокусницы-то имя есть. Вон кого вы ищете, молодой человек! Точно, ее. Елена она Михайловна, вспомнила! А вы ей кто будете?

— Одноклассник, — буркнул Игорь Николаевич.

— Вы уж извините, — разулыбалась Захаровна. — К ней все больше вот такие приходят, — она кивнула на мужика. — А вы — культурный, заметный, и не подумала, что вы к Фо…, — и осеклась, глядя за спину Игоря Николаевича. Он обернулся: Ленка!

В легком ситцевом халатике, покрытом голубыми цветочками, она казалась худенькой девушкой-подростком. Но в руке давно держала дымящуюся сигарету.

— Ой, Игорь! — она испуганно округлила глаза. — Ты как меня нашел? Ах, да! Мы как-то встречались, — и, засмущавшись, прильнула губами к сигарете и как-то жеманно одернула халатик, едва доходивший до коленок, и вдруг прыснула, закашлялась: — Ой, дым не в то горло пошел! Да ты чего тут стоишь-то?

— Фокусница, — тоскливо позвал ее мужичок в шубе. — Ты че, бля, завязала по-новой, никак?

— Не по-новой, а насовсем! — отрезала Ленка. — Давай вали отсюда!

— И даже браги нет, да? — настаивал мужичок. — Горит в трубах, спасу нет!

— Да катись ты! Ох и обрыдли вы мне все!

Игорь Николаевич, подхваченный ее рукой — на удивленье цепкой, сильной, пролетел по темному коридору и воткнулся в узкую комнату. Дверь с шумом захлопнулась за ними. На окнах висели занавески из того же материала, что и Ленин халатик, густо пахло то ли цветочным одеколоном, то ли дезодорантом, и грустно взирала со стены Божья матерь, прижимающая Младенца к груди.

— Падай, — сказала Лена. — Сейчас чаю попьем. Ты куришь? Кури, не стесняйся…

— Да я на минутку, рассиживаться не буду…

— Ну уж, — хмыкнула Лена. — Ближний ли свет наша общага, чтоб сюда на минутку ехать! Впрочем, помню, ты и раньше был «минутный»: раз-два, и уже на часы поглядываешь.

Игорю Николаевичу было душно, и он распахнул пуховик.

— Да разденься ты! — сказала Лена. — Ну, чего молчишь? — и снова хмыкнула: — Ой, Игореша, а ведь и вправду мы с тобой как петух с курицей… это, ну в общем, общались: вскочил-соскочил, хвост распушил и в кусты.

— Лена, да чего ты в самом деле? — смутился Игорь Николаевич — Сколько лет не виделись, не разговаривали…

— Хотел бы поговорить — уже давно нашел бы! Молчи, Игорь. Я тоже помолчу, вот чай заварю, варенье достану. Оно из крыжовника. Помнишь, как мы у нас в саду крыжовник собирали?

Он не помнил и пожал плечами.

— А фильм «Девять с половиной недель» видел? Там один мужик свою бабу разными фруктами и всякой вкуснятиной кормил. Класс! А я как вспомнила наш крыжовник, так и разревелась, дура. Ты брал ягодку губами, прижимал меня к себе и целовал, а крыжовника перекатывалась изо рта в рот, пока кто-нибудь из нас не раскусывал ее, и ничего вкуснее не было!