Несколько недель назад он решил, расплатившись со строителями, отослать свой гонорар обратно в Управление больниц.

— Но ты же сказал, Гай, что это неважно. Мы же решили, что мы… что ты можешь себе это позволить.

Весь мир вдруг словно замер в безмолвии, напряженно вслушиваясь. Гай видел, как Энн убрала со лба прилипшую прядь, оставив на коже полоску влажной земли.

— Это ненадолго. Может, полгода, может, еще меньше.

— Но зачем это нужно вообще?

— Мне так хочется!

— Но почему тебе так хочется? Почему тебе нравится быть жертвой, Гай?

Он промолчал.

Лучи заходящего солнца вышли на волю, спустившись ниже ветвей, и озарили их обоих. Гай еще сильнее свел брови, обнаружив белесый шрам из тех лесов, шрам, который, казалось, не исчезнет никогда. Гай пнул ногой какой-то камень, лежащий на дороге, но камень не сдвинулся с места. Пусть она думает, что работа — одна из причин его депрессии после «Пальмиры». Пусть она думает что угодно.

— Прости меня, Гай, — проговорила Энн.

Гай взглянул на нее.

— Простить тебя?

Она придвинулась ближе.

— Да, прости меня. Кажется, я знаю, в чем дело.

Он все еще не вынимал рук из карманов.

— Что ты имеешь в виду?

Она помолчала.

— Я полагаю, что все это — твое состояние после «Пальмиры» — даже если ты сам и не даешь себе отчета — связано с Мириам.

Гай резко отпрянул в сторону.

— Нет. Нет, ты совершенно не права!

Как искренне произнес он эти слова — и какой они были невероятной ложью! Гай взъерошил волосы пятерней.

— Послушай, Гай, — продолжала Энн тихо, но отчетливо, — может быть, ты не так сильно хочешь жениться на мне, как тебе самому кажется. Если я хотя бы отчасти права, скажи — это я перенесу гораздо легче, нежели твои идеи насчет работы. Если ты хочешь подождать — еще — или совсем порвать, я и это смогу пережить.

Она настроилась и, видимо, давно, оттого так невозмутима — вся, вплоть до самых потаенных глубин. Сейчас открывается возможность бросить ее. Боль разрыва пересилит сознание вины.

— Эй, послушай, Энн! — крикнул с порога ее отец. — Ты скоро? Мне нужна мята!

— Минутку, папа! — отозвалась она. — Так что ты скажешь, Гай?

Он прикусил язык. Энн — солнышко в сумрачной моей чащобе, подумал он. Но не смог этого произнести, а сказал только:

— Я не знаю…

— Видишь ли… я-то люблю тебя больше, чем когда бы то ни было, потому что больше, чем когда бы то ни было, нужна тебе. — Она вложила мяту и водяной кресс ему в руку. — Отнеси-ка это папе. И выпей с ним пару коктейлей. А я пока переоденусь.

Энн повернулась и направилась к дому, не очень быстро, но так решительно, что Гай и не пытался догнать ее.

Гай выпил несколько коктейлей — отец Энн делал их по старинке, смешивая бренди, сахар и мяту в дюжине стаканов и оставляя на целый день в холодильнике, и каждый раз спрашивал Гая, приходилось ли ему пробовать коктейли вкуснее. Гай четко ощущал границу, за которой напряжение слегка отпускало, но напиться пьяным для него не было никакой возможности. Он пытался несколько раз, но добивался лишь тошноты, оставаясь абсолютно трезвым.

В сумерках они с Энн прошли на террасу, и Гай вообразил, что вернулся тот первый вечер, когда он пришел сюда в гости, и им овладел внезапно безумный, восторженный порыв — завоевать ее любовь во что бы то ни стало. Потом он вспомнил, что в Элтоне ждет дом, куда они поедут в воскресенье после свадьбы, и все счастье, уже познанное вместе с Энн, снова прихлынуло к сердцу. Хотелось от кого-то защитить ее или достичь какой-то немыслимой цели, просто чтобы понравиться ей. Это казалось самым положительным, самым счастливым из всех его устремлений. Значит, не все пропало, раз он может так чувствовать. Здесь задействовано не все его существо, а лишь часть: остаются Бруно и работа. Следовательно, другую часть надо просто подавить и жить только с тою, что проявляется ныне.

31

Но существовало слишком много лазеек, через которые то, другое, выключенное существо могло вторгнуться в ту часть, какую надобно было сохранить: определенные слова, звуки, отблески, непроизвольные движения рук или ног — а если застыть в неподвижности, замкнуться в незрячей глухоте, останутся торжествующие вопли какого-то внутреннего голоса, приводящие в трепет и замешательство. Свадьба, столь старательно готовящаяся, столь праздничная, столь сияющая и чистая от белого кружева и льняного полотна, со столь счастливым нетерпением всеми ожидаемая, казалась ему худшим из всех его предательств, и чем меньше оставалось времени, тем более неистово и тщетно пытался Гай найти в себе силы порушить все. Вплоть до последнего часа он рассчитывал просто сбежать.

Роберт Тричер, старый чикагский друг, поздравил Гая по телефону и спросил, нельзя ли приехать на свадьбу. Гай отказал под каким-то слабым предлогом. Он чувствовал, что свадьба — дело Фолкнеров: их друзья, их семейная церковь — и присутствие человека из иного мира пробило бы брешь в его, Гая, броне. Он пригласил только ничего не значащего Майерса, с которым они уже не делили офис с тех пор, как Гай получил заказ на больницу; Тима О’Флаерти, который не смог приехать, и двух-трех архитекторов из Академии Димса, которые знали работы Гая лучше, чем его самого. Но через полчаса после того, как Тричер позвонил из Монреаля, Гай перезвонил ему сам и спросил, не согласится ли он быть шафером.

Гаю пришло в голову, что где-то около года он не вспоминал о Тричере и даже не ответил на его последнее письмо. Не вспоминал он и о Питере Риггсе, Вике Де Пойстере и Гунтере Холле. Раньше он часто заходил к Вику и его жене в их квартиру на Бликер-стрит, однажды даже привел туда Энн. Вик был художником — Гай припомнил теперь, что прошлой зимой получил приглашение на его последнюю выставку и даже не ответил. Смутно припомнилось также, что, в тот период, когда Бруно изводил его по телефону, Тим приезжал в Нью-Йорк, приглашал на ленч, и Гай отказался. В «Германике», старом богословском тексте, вспомнил Гай, утверждалось, что древние германцы определяли, виновен подсудимый или нет, по количеству друзей, поручившихся за него. А сколькие поручились бы сейчас за Гая? Он никогда не уделял своим друзьям особенно много времени — они все были такого рода людьми, что этого и не ждали, — но теперь чувствовал, что друзья один за другим отстраняются, словно улавливают даже на расстоянии, что Гай сделался недостоин дружбы.

В воскресное утро, утро свадьбы, вышагивая по ризнице вокруг Боба Тричера, Гай цеплялся памятью за эскизы больницы, как за единственную нить надежды, за единственное подтверждение того, что он еще существует. Работа получилась замечательная. Боб Тричер, его друг, высоко оценил ее. Гай доказал самому себе, что еще способен творить.

Боб оставил попытки завязать разговор. Он сидел, сложив руки, с приветливым, но чуть-чуть отсутствующим выражением на круглом лице. Боб полагает, что Гай просто нервничает. Гай знал: Боб не может проникнуть в его ощущения — как бы ни казалось Гаю, что он выдает себя, этого не было. Вот в чем заключался ад: в поразительной легкости, с которой человеческая жизнь превращается в сплошное лицемерие. Вот где суть — его свадьба, его друг Боб Тричер, который больше не может понять его. И маленькая каменная ризница с высоким зарешеченным окном, похожая на тюремную камеру. И приглушенные голоса, доносящиеся извне — рокот самодовольной толпы, которой не терпится взломать темницу и учинить справедливый суд.

— Ты не додумался часом принести бутылку?

Боб так и подскочил.

— Конечно же. Она мне весь карман оттянула, а я и забыл про нее совсем.

Он поставил бутылку на стол и стал ждать, пока Гай сделает глоток. Бобу было лет сорок пять, характер он имел скромный, но жизнерадостный, с неизгладимым отпечатком довольной собою холостяцкой жизни, погруженной всецело в любимую работу, приносящую успех и уважение коллег.

— Сначала ты, а потом я, — сказал Боб. — Хочу отдельно выпить за Энн. Она такая красивая, Гай, — и он прибавил с мягкой улыбкой, — красивая, как белый мост.

Гай все стоял, пристально глядя на открытую бутылку. Голоса за окном теперь, казалось, подтрунивали над ним — и над Энн тоже. Поводом стала бутылка на столе: традиционная, заезженная юмористами принадлежность свадьбы. Он пил такое же виски, когда женился на Мириам. Гай со всего размаха швырнул бутылку в угол. Смачный звон, утробное бульканье лишь на секунду перекрыло голоса гудков, болтовню, глупое тремоло органа — и вот они вновь начали просачиваться сквозь стены.

— Прости меня, Боб. Правда, прости.

Боб не сводил с него глаз.

— Да что ты, я тебя не виню, — сказал он с улыбкой.

— Мне так стыдно!

— Послушай, старик…

Гай видел — Боб не знает, смеяться ему или сердиться.

— Подожди, — сказал он наконец, — я еще принесу.

Дверь открылась как раз в тот момент, когда Боб приблизился к ней, и на пороге возникла тонкая фигура Питера Риггса. Гай познакомил их с Тричером. Питер приехал на свадьбу прямо из Нового Орлеана. На свадьбу с Мириам он бы не приехал, подумал Гай. Питер терпеть не мог Мириам. На висках у Питера появилась седина, хотя улыбка, освещавшая худощавое лицо, оставалась мальчишеской. Гай обнял его, чувствуя, что двигается машинально, по накатанной колее, как в ту ночь с пятницы на субботу.

— Пора, Гай, — сказал Боб, открывая дверь.

Гай пошел рядом с ним. К алтарю вело двенадцать ступенек. Какие осуждающие лица у всех, подумал Гай. Все безмолвствуют от ужаса, как Фолкнеры в тот день, на заднем сидении. Когда они вмешаются и прекратят все это? Скоро ли у них лопнет терпение?

— Гай! — раздался шепот.

«Шесть, — считал Гай про себя, — семь».

— Гай! — негромко, явственно донеслось из толпы, и Гай посмотрел налево, следуя взгляду двух дам, которые невольно обернулись, — и увидел — ошибки не было — лицо Бруно.

Гай снова глядел вперед. Бруно это был или призрак? На том лице застыла напряженная улыбка, серые глаза сверкали остро, словно кончики булавок. «Десять, одиннадцать», — считал Гай. Двенадцать ступенек наверх, через седьмую перепрыгни… Ты легко запомнишь этот синкопированный ритм. В голове звенело. Может, все-таки это призрак, видение, а совсем не Бруно? «Боже, — взмолился Гай, — не дай мне упасть в обморок». — «Лучше тебе упасть в обморок, чем жениться», — криком отозвался внутренний голос.

Он стоял рядом с Энн, и Бруно рядом с ним, не случайно, не на время, а как непременное условие, бывшее всегда и оставшееся навеки. Бруно, он и Энн. И по пятам — погоня. Всю жизнь по пятам погоня, пока смерть не разлучит нас, ибо в этом — кара. Какой еще кары надобно ему?

Вокруг мелькали смеющиеся лица, и Гай поймал себя на том, что, как идиот, передразнивает их. Это — клуб «Парус и ракетка». В буфете подали завтрак, и каждый держал в руке по бокалу шампанского, даже Гай. И Бруно не было. Вообще никого не было, кроме сморщенных, безобидных, раздушенных старушек в шляпках. Потом миссис Фолкнер обняла его и поцеловала в щеку, и тут же из-за ее плеча Гай увидел, как Бруно переступает через порог с той же самой улыбкой, с теми же стальными, словно острия булавок, глазами, которые сегодня уже вонзались в него. Бруно прошел прямо к Гаю и остановился, покачиваясь.

— Наилуч — наилучшие пожелания, Гай. Ты не обижаешься, что я пришел? Такой повод!

— Убирайся. Живо убирайся отсюда.

Улыбка нерешительно сползла с лица Бруно.

— Я только что приехал с Капри, — сказал он хрипло все тем же тоном. На нем был новый темно-синий габардиновый костюм красивого, чистого оттенка, лацканы пиджака широкие, как у смокинга. — Ну, как ты жил, Гай?

Одна из тетушек Энн шепнула Гаю на ухо несколько насквозь продушенных слов, и он шепнул что-то в ответ, потом повернулся и пошел прочь.

— Я хотел пожелать тебе счастья, — объявил Бруно. — Только и всего.

— Убирайся, — сказал Гай. — Дверь за твоей спиной.

Больше ни слова, иначе сорвусь, подумал он.

— Ну не кипятись, Гай. Я хочу познакомиться с невестой.

К Гаю подошли две дамы средних лет, взяли его за руки и увлекли прочь. Гай не видел больше Бруно, но знал, что тот с обиженной, выжидающей улыбкой ретировался к буфетной стойке.

— Ну, ты как, Гай, держишься? — мистер Фолкнер взял у него из рук полупустой бокал. — Пойдем в бар, выпьем что-нибудь посущественнее.

Гай залпом осушил полстакана виски. Он говорил, сам не зная, что говорит. Он был уверен, что сказал: «Прекратите это, велите всем убираться». Но все же, наверное, не сказал, иначе мистер Фолкнер не смеялся бы так. Или все же смеялся бы?

С дальнего конца стола Бруно наблюдал, как они резали пирог, — наблюдал, Гай заметил, больше всего за Энн. Рот Бруно стянулся в тонкую, кривую от безумной ухмылки линию, глаза сверкали, как бриллиантовая булавка на темно-синем галстуке, а в лице Гай различал ту же, что в первую встречу, смесь подобострастного благоговения и капризной решимости.