Соболева Ульяна

Чужая женщина

Смотри же и глазам своим не верь,

На небе затаился черный зверь.

В глазах его я чувствую беду.

Не знал и не узнаю никогда,

Зачем ему нужна твоя душа,

Она гореть не сможет и в аду.

(с) Агата Кристи "Черная луна"


Глава 1. Олег

У предательства довольно своеобразный вкус… вкус битого стекла на зубах. Бывает, челюсти сжимаются, а во рту скрипит, хрустит, язык режет и хочется прочистить горло. Там как ком из лезвий застрял, и никак не проглотить, и не выплюнуть даже спустя время. Но я все же сплюнул и сунул руки в карманы короткого черного пальто, предварительно подняв воротник повыше. Холодно. До костей пробирает. Все из-за ветра проклятого и мелкого дождя, отвратительного, колючего, моросящего уже который день. Вроде бы сентябрь, а кажется, что конец октября, настолько резко похолодало. Редкие прохожие снуют по тротуару, старательно перешагивая через лужи, раскрывая зонты, когда дождь усиливается. Унылая опостылевшая серость, какая-то обреченность, плывущая по водостокам опавшими листьями цвета мертвого солнца и тонущая в водоворотах человеческого океана без надежды на спасение. Как и я в мареве оцепенения. Под вечным наркозом. Иду куда-то в поисках чего-то. Зачем? И сам не знаю. Бессмысленность властвует в моей жизни, как инфантильная старая царица в серых, унылых одеяниях, и теперь она со мной последнюю партию в шахматы доигрывает. А вдруг продует, дряхлая, и просвет какой-то заблестит в моем мраке. Где-то в висках ослабевшим набатом пульсирует слово "надо". У меня так всегда — через "не хочу" и "не могу", гранитное "надо". И плевать на все остальное. Поднял голову, машинально загладил пятерней влажные волосы назад и, посмотрев на стильную вывеску заведения, ухмыльнулся, бросая окурок в лужу щелчком пальцев. Как символично, вашу мать — "Опиум", могли б и "Героином" назвать, вряд ли это было бы преувеличением. Всего лишь месяц назад бывший опер Громов пришел бы сюда совсем по другому поводу и снес бы эту дверь к херам собачьим со словами "всем мордой в пол, руки за голову", устроил бы обыск под визг полуголых шлюх, цокающих на разноцветных "ходулях" по сцене, и под вопли обдолбанных мажорчиков, нервно пытающихся выудить смартфоны и набрать предков-толстосумов, которые спонсируют своих чад, наверное, чтобы они закинулись очередной дозой и, не дай Бог, не учились и не вкалывали. А сейчас я сам пришел сюда работать. Если возьмут, конечно. И, черт меня раздери, надо, чтоб взяли, иначе и этот раунд я суке-бессмыслице проиграю, а проигрывать осточертело настолько, что уже хотелось башкой о стены биться.

Всего лишь два дня назад вошел в "Опиум" впервые, а кажется, это было где-то в прошлой жизни, и я вижу сам себя, толкающего дубовую дверь с безвкусным львом на железной круглой ручке, и оказываюсь в прохладном помещении с ядовитым флуоресцентным освещением. Кислотным фоном играет совершенно бездарная электронная музыка, которую музыкой можно было назвать, только если никогда в жизни таковой не слышал. Но мне было плевать и на музыку, и на освещение. Особенно в тот день. Если меня не возьмут на работу, то встречи с детьми не светят, и тогда серая тварь обретет чудовищные размеры и вынесет мне смертный приговор.

Даже не оглядываясь по сторонам, я пошел к барной стойке. Мент во мне уже отсканировал помещение и запомнил малейшие детали интерьера. Нужно было выпить. Немедленно. Хотя бы глоток. Тело слегка знобило от начинающегося абстинентного синдрома, и я смахнул едва выступившие капли пота со лба. Всего лишь глоток… маленький глоточек, и сразу полегчало бы, и даже уверенность в себе появилась бы. А так трясло и свалить хотелось к дьяволу. Не привык я на работу проситься и задницу кому-то лизать. Привык сам, своими силами. А на поклон к бывшему урке, у которого с начальником Громова, подполковником Ермолаевым старая дружба имелась, идти не хотел, но выбора особо не было. Жизнь — она такая непредсказуемая сволочь, что, как говорится, "от тюрьмы и от сумы".

"И от предательства" ехидно хохотнула Бессмыслица, увеличиваясь в размерах и ставя мне очередной шах.

"— Гром, только не пей перед встречей. Охотник терпеть не может, когда при исполнении. И носом не верти. Я его редко о чем-то прошу. Сам знаешь, не пересекаемся мы, но ради тебя…

— Вы предупредили его?

— Еще вчера. Сейчас с работой паршиво. Сезон закончился. Он не обещал… но я расхвалил тебя, послужной список озвучил. В общем, не подведи. И попустись немного. Гонор свой убавь.

— Да ладно. Может, и не возьмет.

— Возьмет-возьмет. Если, конечно, перегаром нести от тебя не будет. Ты… это. Ты не злись на меня, майор, приказ сверху пришел. Не мог я ничего сделать, да и накосячил ты так, что… прости.

— Знаю я. Все нормально, Петр Андреич. Я уже переварил.


Я врал. Ни черта я не переварил. Смотрел на подполковника Ермолаева, и всю эту богадельню спалить хотелось дотла. И Ермолаеву в рожу плюнуть, потому что трусливой псиной оказался. Пожилой, морщинистой, толстой псиной, которой стыдно стало, и решил хотя бы как-то смягчить удар в спину и по протекции куда-то устроить, в то же время ни черта не обещая. Вроде как и помог, но сам не при делах. Вот тебе и Ермолаев, который за своих будто горой, а на самом деле — до тех пор, пока не прижмут хвост.

Мне уже под сорок, и я, мент по призванию, вдруг понял, что ни хрена не знаю людей. Притом никого: ни тех, с кем имел дело по работе, ни тех, кого считал родными. Мрази, продажные за разную цену, но продажные. Если задумываться об этом, хочется приставить табельный ствол к виску и щелкнуть затвором, но это было бы слишком просто. Да и табельного оружия у меня уже нет. А ведь я был хорошим ментом. Правильным. Честным. Фанатично любил свою работу. Знал, почему поперли, и не в алкоголе и превышении полномочий дело — сынок генерала Прохорова трахает мою жену (уже бывшую) около года, вот и выперли меня при первом же удобном случае, как и обещал желторотый ублюдок, пока в ногах ползал и кровью плевался. Об этом все знали. Самая любимая, топовая сплетня в отделении. Особенно после того, как последнему я сломал челюсть и несколько ребер, когда тот пытался помешать мне с детьми поговорить. Я бы и мозги ублюдку вынес одним выстрелом между глаз, но в последнюю минуту жена бывшая выскочила (твою ж мать, как же это естественно оказывается — называть ее бывшей), чуть ли не собой ублюдка прикрыла и орала, чтоб я убирался и это ее выбор. При детях, дрянь, при соседях, которые у дверей затаились послушать, и при кудахтающей теще.

"Выбор, да?.. Сука продажная" — в лицо ей процедил и пальцы в кулак сжал, чтоб не ударить. Никогда в жизни на женщину руку не поднимал, а сейчас не просто хотелось — чесалась ладонь и зудела. И это не ревность, это какая-то дикая пустота и понимание, что вся моя жизнь — какой-то гнилой блеф, и даже дома ложь и лицемерие процветали под самым носом. Там, где тыл, и ты свято веришь, что надежней места нет, мне рыли могилу.

Омерзительно до дрожи во всем теле и рвотных спазмов в горле. Особенно когда понял, что они давно. Не вчера и не позавчера, а долбаные десять месяцев трахаются в нашем доме, на нашей постели, да и не только на постели. Все это напоминало дешевую мелодраму. Она ко мне в больницу пирожки носила и на стуле у постели сидела, рассказывая о детях, о том, что Сашка принес двойку по физике, и Таша не слушается бабушку, что надо дочери новые кроссовки купить, а я денег у Геры занял и ей отдал на следующий день, как оказалось, не на кроссовки, а на новые туфли для нее самой, в которых она на свидание со своим пошла, пока я валялся под капельницами.

Застал их лично. С больницы сбежал на выходной, а там, как в лучших традициях анекдотов про рогоносцев, на супружеском ложе совокуплялись моя жена и какой-то молокосос со спущенными до колен рваными джинсами и серьгой в ухе, которая подпрыгивала в такт каждому толчку. И сука эта подвывала под ним, точь-в-точь как выла подо мной неделю назад на этой самой постели. Я к стене прислонился и сигарету в рот сунул, глядя остекленевшим взглядом на порнопредставление. Они меня заметили, когда в комнате сигаретным дымом завоняло. Жена жалко и растеряно поскуливала, лихорадочно заворачиваясь в простынь, а мудак ее все никак ширинку застегнуть не мог под моим пристальным взглядом. Потом футболку искал долго, пока я ему не кивнул головой на пол у прикроватной тумбы. Но едва тот захотел уйти, прищелкнул языком и ствол на него наставил. Ирина вскрикнула и заплакала, а ублюдок начал деньги предлагать, за что схлопотал по физиономии с козлиной бородкой ремнем и по ребрам железной бляхой. У меня рука тяжелая и удар точный, сокрушительный. Пару зубов выбил и челюсть сломал мрази. А ей тогда и слова не сказал. Смотреть на нее не мог. Только козлу ее молодому процедил презрительно, пока тот на четвереньках у моих ног шатался и плевался кровью на пол:

— Я все понимаю, мужик. Член не всегда можно удержать в штанах. Но, блядь… чужую женщину трахать — это как за кем-то объедки дожирать и кости обгладывать. Не по-мужски это. По-мудачьи. По-гнидовски. Давай, вали отсюда, пока я тебе яйца не отстрелил.

— Олеженька-а-а, прости, — тогда она еще прощения просила. Я следом за ублюдком уходил из дома, а жена за мной бежала. Видать, растерялась. Даже на шею пыталась вешаться.

— Пошла вон, шалава, — оттолкнул в сторону и выскочил на лестничную клетку. Ирина ушла сама и детей забрала уже на следующий день после нашего разговора утром. Потом она скажет, что я ее избил и выгнал. Потом. На суде. Чтобы окончательно меня добить и детьми наказать. Трусливая и жалкая, общеизвестная предсказуемая бабская война. Дети — как амбразура и ядерное оружие одновременно. А тогда еще оставались остатки совести. Какие-то жалкие крохи, которые ее мама окончательно вывела, как грязные пятна с белья. Через несколько дней жена начала активно делить имущество и требовать алименты.

Наверное, я бы ее понял, если бы она пришла и сказала, что это конец и что опостылел ей со своей гребаной работой, ночными дежурствами, неожиданными выездами и огромными психологическими проблемами после того случая со взрывом в метро. Пришла б и честно сказала, что любит другого, мол, так и так, давай разведемся по-человечески. Да, я бы понял. Всегда старался людей понять — работа такая. Но она по-сучьи, по-блядски мне врала. Раздвигала ноги перед обоими мужиками и лгала изо дня в день. Готовила любимые гребаные пирожки с капустой, стирала мои вещи, звонила на работу спросить, как я там, а на самом деле узнать, скоро ли вернусь домой, чтобы успеть потрахаться с гондоном своим желторотым. Волчонок — так она его называла, мать ее, пока он ее драл на супружеском ложе.

"Давай, Волчонок, глубже… дааа"

С-с-сука. Как вспомню, и тянет блевать. Я и блевал тогда. Нажрался водки до чертей наяву и выблевывал свои кишки и свою идиотскую наивность в унитаз в доме у Геры. Потом, уже утром, домой пьяный пришел и заставил ее, тварь паршивую, говорить. Смотреть в глаза и говорить. Как? Когда? Почему? А потом истерически хохотать над собственным идиотизмом и ничтожеством, когда она испуганно бормотала о том, что влюбилась и что больше так не может, и что нам надо развестись, что со мной невыносимо, и мои депрессии с запоями ей надоели, что я женщину в ней никогда не видел. Я свое отражение иногда в зеркале неделями не видел, не то что ее. Да и что об этом думать — поступила, как поступила, сам себя не жалел, я просто понять не мог, как нож из-под лопатки достать и не сдохнуть. Только рука не дотягивалась. Смотрел на нежное и миловидное лицо женщины, прожившей со мной больше десяти лет, и не мог понять, когда оно стало чужим? В какой момент меня стали ненавидеть в этом доме и не ждать после работы, где я рисковал жизнью, а принимать в это время своего любовника, спихнув детей к матери. Что и в какой момент я недопонял в этой жизни? В каком месте был таким наивным лохом?

Ира кричала, что давно уйти хотела, но жалела меня, убогого, и, пока я наливал себе водки в стакан, сдерживаясь чтобы не ударить ее головой о стену, она собирала вещи. В комнате тихо плакала пятилетняя Таша, а двенадцатилетний Сашка ушел ночевать к другу еще вечером, мамаша отпустила. Меня продолжало знобить: при дочке, тварь. Даже не постеснялась. Ташу я так и не смог успокоить, а она руки ко мне тянула, когда Ирина к двери шла с сумками. И меня застопорило. С места сдвинуться не мог. Мне вдруг показалось, что от меня с мясом вот прямо сейчас отодрали кусок души. Сначала обгадили все внутри, дерьмом измазали, а потом на куски порвали и куски эти с собой унесли, чтоб я вечно кровью истекал.

После того, как съехала к матери вместе с детьми, я каждый день по двести раз тело мочалкой тер и боролся с тошнотой, вспоминая, как молокосос на нашей кровати мою жену имел. Спать я там больше не стал, на диване обычно, в гостиной дремал после ее ухода. Смотрел на бывшую, когда к детям приходил, и понять не мог, как прожил с этим человеком тринадцать лет. А ведь любил. Наверное. Я вообще редко употреблял это слово — "любовь". Считал его слишком потасканным и пафосным. Мы расписались, когда я с армии пришел. Она меня ждала. Не потому что просил ждать, а потому что была влюблена еще с седьмого класса, а мне это льстило и нравилось, ведь Ира была самая красивая девочка в школе. Предложения не делал — она забеременела, и я честно женился. Никто не удивился этой свадьбе. "Ирка и Гром со школы вместе". "Красивая пара" — говорили про нас. И все было хорошо до тех пор, как… до тех пор, как я впервые не встретил смерть лицом к лицу. Встретил и увидел, как она утаскивает с собой тех, кого должен был спасти и не смог. Здесь наш брак и дал трещину. Я — в запой, а она — под другого мужика. Вот и вся любовь. В жизни все не красиво и не логично случается. Оказывается, жить с психом, орущим по ночам от бесконечных кошмаров, никто не хочет, как и терпеть его маленькую ментовскую зарплату.