Взглянув на фигуру внутри и склонив голову в молитве, Ансельм провел меня мимо спокойной темноты входа в часовню и дальше к саду.

Когда мы уже не могли помешать монахам в часовне, он произнес:

— Это очень просто. Помните Библию и историю о Гефсиманском саде, где наш Господь провел свои последние часы перед судом и распятием, и Его друзьях, которые, вместо того, чтобы составлять Ему компанию, все, как один, уснули?

— О, — сказала я, тут же все поняв. — И Он сказал: «Разве вы не можете побыть со мной один час?» Значит, вот что вы делаете — вы бдите этот час! — Мне понравилась идея, и темнота часовни сразу сделалась населенной и уютной.

— Oui, madame, — согласился он. — Очень просто. Мы бдим по очереди, и Пресвятые Дары на алтаре никогда не остаются в одиночестве.

— А разве это не трудно — не спать? — с любопытством спросила я. — Или вы всегда бдите ночами?

Он кивнул, легкий ветерок разворошил шелковистые каштановые волосы. Тонзуру следовало выбрить — короткий пушок покрывал ее, как мох.

— Каждый бдящий выбирает для себя самое удобное время. Для меня это — два часа ночи. — Он посмотрел на меня и замялся, словно не знал, как я восприму то, что он скажет дальше. — Для меня в это время… — Он замолчал. — Будто время останавливается. Все телесные жидкости, кровь, и желчь, и испарения, которые и составляют человека… кажется, будто все они действуют в совершеннейшей гармонии. — Он улыбнулся. Зубы у него были кривоватыми — единственный дефект в безупречной внешности. — Или, напротив, замирают одновременно. Я часто думаю, походит ли этот миг на миг рождения — или смерти. Я понимаю, что такая слаженность происходит по-разному у каждого мужчины… или женщины, — добавил он с вежливым кивком.

— Но именно тогда, в этот миг, кажется, что возможно все. Можно посмотреть на пределы собственной жизни и понять, что они на самом деле — ничто. В этот миг, когда время останавливается, кажется, будто можно отважиться на все, что угодно, совершить это и вернуться к себе, и обнаружить, что мир не изменился, и все осталось таким же, каким ты покинул его мгновением раньше. И тогда понимаешь, что… — Он опять замолчал, тщательно подбирая слова, — когда ты понимаешь, что все возможно, внезапно все становится ненужным.

— Но… вы делаете что-нибудь по-настоящему? — спросила я. — Э… в смысле, молитесь?

— Я? Ну… — медленно произнес он, — я сижу и смотрю на Господа. — Красивые губы растянулись в широкой улыбке. — А Он смотрит на меня.

Когда я вернулась в комнату Джейми, он сидел, и даже рискнул совершить короткое путешествие к холлу и обратно, опираясь на мое плечо.

Но это усилие заставило его побледнеть и покрыться потом, и он без споров лег в кровать, когда я отвернула одеяло. Я предложила ему супа и молока, но он устало качнул головой.

— Нет аппетита, Сасснек. Если я съем что-нибудь, меня опять вырвет.

Я не стала настаивать, просто убрала суп.

Во время обеда я была более настойчива и сумела убедить его съесть несколько ложек супа. Джейми поел, но не сумел удержать суп в желудке.

— Прости, Сасснек, — сказал он немного погодя. — Я омерзителен.

— Это неважно, Джейми, и ты вовсе не омерзителен. — Я выставила таз за дверь и села рядом с Джейми, убирая упавшие ему на лоб волосы. — Не волнуйся. Просто твой желудок все еще раздражен после морской болезни. Может быть, я накормила тебя слишком рано. Отдохни, и все пройдет.

Джейми закрыл глаза и вздохнул.

— Все будет хорошо, — отозвался он равнодушно. — Что ты сегодня делала, Сасснек?

Он определенно чувствовал себя плохо и был очень беспокойным, но немного расслабился, когда я рассказала о своих открытиях: библиотека, часовня, винный пресс и сад с травами, где я, наконец, встретила знаменитого брата Эмброуза.

— Он изумителен, — с энтузиазмом воскликнула я. — А, я забыла, ты же его видел.

Брат Эмброуз был высоким — даже выше Джейми — и бледным, как мертвец, с длинным лицом, как у бассет-хаунда. И десять длинных костлявых пальцев, каждый ярко-зеленого цвета.

— По-моему, он может вырастить все, — говорила я. — У него растут все известные травы, и есть теплица, такая крохотная, что он не может в ней выпрямиться, и там растет все, что не может расти в это время года, или в этой части света, или просто не может расти. Я уж не говорю про завезенные издалека пряности и лекарственные травы.

Упоминание о лекарственных травах заставило меня вспомнить предыдущую ночь, и я выглянула в окно. Зимние сумерки наступают рано, и было уже почти совсем темно, фонари, с которыми монахи ходят в конюшню и выполняют работы на улице, мелькали во дворе, когда те шли по свои делам.

— Становится темно. Как ты думаешь, ты сможешь заснуть сам? У брата Эмброуза есть кое-что, это может помочь.

Глаза Джейми потемнели от усталости.

— Нет, Сасснек. Я ничего этого не хочу. Если я усну… нет, наверное, я немного почитаю.

Ансельм принес ему из библиотеки подборку философских и исторических трудов, а также рукописную копию Тацита. Все это лежало на столе.

— Ты должен поспать, Джейми, — ласково сказала я, глядя на него. Он уже открыл книгу, пристроил ее на подушке, но смотрел поверх нее на стену.

— Я не сказал тебе, что мне приснилось, — внезапно произнес он.

— Ты сказал, тебе приснилось, что тебя порют. — Мне не понравилось выражение его лица. Бледное под синяками, оно блестело от пота.

— Это верно. Я посмотрел вверх и увидел веревки, врезавшиеся мне в запястья. Кисти рук уже почернели, и веревки скребли по костям, когда я шевелился. Лицо было вжато в столб. Потом я почувствовал, что на концах плетей появились свинцовые гирьки, и они врезались мне в плечи, рассекая плоть. Плети ударяли и ударяли, хотя все давно должно было прекратиться, и я понял, что он не собирается останавливаться. Они вырывали из меня кусочки плоти. Кровь… моя кровь струилась по бокам и по спине, впитываясь в килт. Я очень замерз. Потом я снова посмотрел вверх и увидел, что плоть с моих рук отвалилась, и я скребу дерево костями, в нем оставляя глубокие царапины. Кости обнажились, и теперь только веревки удерживали их, чтобы они не рассыпались. Думаю, тут я и начал кричать. Я слышал странный скребущий звук, когда он ударял меня, и наконец понял, что это такое. Он содрал с костей всю плоть, и свинцовые гирьки на кнуте скребли по костям. И я понял, что умер, но это ничего не значило. Он будет бить, и бить, и бить, и это никогда не кончится, он будет продолжать, пока я не рассыплюсь на части здесь, у столба, и это никогда не кончится, и…

Я дернулась, чтобы обнять его и заставить замолчать, но он уже смолк, вцепившись в книгу здоровой рукой. Зубы его глубоко впились в нижнюю губу.

— Джейми, сегодня ночью я останусь с тобой, — сказала я. — Я могу положить тюфяк на пол.

— Нет. — Несмотря на слабость, он по-прежнему оставался непробиваемо упрямым. — Лучше одному. Я пока не хочу спать. Иди поужинай, Сасснек. Я… я просто немного почитаю. — И склонил голову над страницей. Минуту беспомощно посмотрев на него, я повиновалась и ушла.

Шли дни, я все больше и больше тревожилась о Джейми. Тошнота не проходила. Он почти ничего не ел, а то, что ел, редко задерживалось в нем. Он бледнел и становился все более апатичным, не проявляя ни к чему интереса. Он много спал днем и почти не спал ночью, но как бы он ни боялся своих снов, не позволял мне ночевать в его комнате, чтобы его бодрствование не мешало отдыхать мне.

Не желая трястись над ним, даже если бы он мне и позволил, я проводила много времен в садике с травами и в сушильне с братом Эмброузом, или просто бродила по монастырским землям, беседуя с отцом Ансельмом. Он пользовался этой возможностью, ненавязчиво обучая меня катехизису и объясняя основы католичества, хотя я то и дело уверяла его в своем агностицизме.

— Ma chere, — сказал он, наконец, — вы помните условия, необходимые для совершения греха, о которых я говорил вам вчера?

Каковы бы ни были мои моральные недостатки, с памятью все было в полном порядке.

— Во-первых, это дурной поступок, во-вторых, ты даешь на его совершение полное согласие, — отрапортовала я.

— Ты даешь на него полное согласие, — повторил он. — Но это, mа chere, так же и условие, чтобы на тебя снизошла благодать.

Мы стояли, прислонившись к стене монастырского свинарника, и смотрели на больших коричневых кабанов, сбившихся в кучку под нежарким зимним солнцем. Ансельм повернул голову и уткнулся лбом в скрещенные на стене руки.

— Не понимаю, как это может быть, — заспорила я. — Уж наверное благодать — это то, что у тебя есть или отсутствует. Я хочу сказать… — тут я замялась, не желая показаться грубой, — для вас то, что лежит на алтаре в часовне — это Бог. А для меня это просто кусок хлеба, и не имеет значения, насколько прекрасно то, в чем он лежит.

Он нетерпеливо вздохнул, выпрямился и потянулся.

— Когда я шел на ночное бдение, то заметил, что ваш муж плохо спит, — сказал он. — И, соответственно, вы тоже. Поскольку вы все равно не спите, я приглашаю вас присоединиться сегодня ночью ко мне, на этот час в часовне.

Я прищурилась.

— Зачем?

Он пожал плечами.

— А почему нет?

Мне было нетрудно проснуться для встречи с Ансельмом, в основном потому, что я и не засыпала. Джейми тоже. Когда бы я ни высунула голову в коридор, из полуоткрытой двери в его комнату мерцал свет, и я слышала шелест переворачиваемых страниц и недовольное ворчание — он менял положение.

Поскольку отдыхать я была не в состоянии, то и раздеваться не стала, поэтому, когда стук в дверь возвестил о появлении Ансельма, я была готова.

В монастыре стояла тишина, очень похожая на ночную тишину в любом крупном заведении. Быстрое биение пульса дневных дел успокоилось, но биение сердца не останавливалось: оно сделалось неспешным, тихим, но никогда не заканчивалось. Всегда кто-то бодрствует — тихо проходит по холлу, охраняет, поддерживает жизнь. Настала и моя очередь охранять.

В часовне было темно, горела только красная лампада и несколько белых восковых свечей. Их пламя ровно поднималось вверх перед укрытыми тенями усыпальницами святых. Я последовала за Ансельмом по короткому центральному проходу. Он преклонил колена. Худощавый брат Бартоломей тоже стоял на коленях впереди, опустив голову. Он не обернулся на наши легкие шаги, так и стоял, склонившись.

Сами Святые Дары были скрыты в великолепии своего вместилища. Огромная монстранция[1] в виде золотого солнца с лучами высотой в фут, невозмутимо покоилась на алтаре, охраняя скромный кусок хлеба, лежащий в ней.

Чувствуя себя довольно неловко, я села туда, куда показал Ансельм, и услышала за спиной, как слегка затрещало сиденье — Ансельм тоже садился.

— И что я должна делать? — спросила я, понижая голос из уважения к ночи и тишине.

— Ничего, mа chere, — бесхитростно ответил он. — Просто быть здесь.

И вот я сидела, прислушиваясь к собственному дыханию и тихим звукам этого молчаливого места, тем почти неразличимым звукам, которые обычно скрываются среди дневных шумов. Осел камень, треснуло дерево. Шипит огонь в лампаде. Прошелестел какой-то мелкий зверек, забредший их своего дома в храм величия.

Надо отдать должное Ансельму, это было умиротворяющее место. Несмотря на усталость и тревогу о Джейми, я чувствовала, как расслабляюсь, как напряженное сознание мягко раскручивается, словно пружина в часах. Как ни странно, я совершенно не ощущала сонливости, невзирая на поздний час и напряжение последних дней и недель.

В конце концов, подумала я, что такое дни и недели перед лицом вечности? А это именно вечность для Ансельма и Бартоломея, для Эмброуза, для всех монахов, включая самого грозного настоятеля Александра.

В своем роде мысль оказалась весьма утешительной: если бы у человека было впереди все время мира, деяния настоящего момента стали бы не такими уж и важными. Возможно, я поняла, как можно немного отступить в сторону и найти отдохновение в размышлениях о бесконечности Бытия, что бы ты себе ни думал о его природе.

Красный огонек в лампаде горел ровно, отражаясь в гладком золоте. Языки пламени белых свечей, стоявших перед статуями святого Жиля и Пресвятой Девы иногда метались и вспыхивали, если фитили натыкались на небольшое препятствие вроде попавшего в них воска или влаги.

Но красная лампада горела безмятежно, и казалось, что ничто не может всколыхнуть ее пламя.

А если это вечность или хотя представление о ней, то Ансельм, возможно, прав: сейчас возможно все. А любовь? — задумалась я.

Я любила Фрэнка, и сейчас люблю. И люблю Джейми, больше собственной жизни. Но, связанная границами времени и плоти, я не могу удержать обоих. А за этими пределами? Есть ли такое место, где больше не существует времени или оно остановлено?

Ансельм считает, что есть. Место, где все возможно. И ничего не нужно.

Так есть ли там любовь? За пределами плоти и времени — возможна ли любовь? Нужна ли она?