Я обедал один и настолько напился, что грызущее ощущение, будто все от меня ускользает, постепенно исчезло. Во вторую половину дня я вернулся в «Алгоквин» и увиделся с Пейдж.

А вечером я немножко выпил в баре у Шерри и рано лег спать, надеясь, что вдруг появится Джилл. Но она в ту ночь не пришла; записок тоже больше не было.

Следующим утром я провалялся в постели допоздна. К концу дня мы с Джилл собирались попасть на самолет, улетавший на побережье. Телефон за весь день так ни разу не зазвонил. Это означало, что все звонки перехватывались на коммутаторе. Наконец я встал и, слегка одурманенный, побродил по комнате. Я думал о Т. С. Элиоте, точнее, об одной известной всем строчке из его стихов: «будет время и убить и творить». В моем же случае времени творить уже не оставалось, возможно, не осталось времени и для того, чтобы убить, потому что для убийства, вероятно, нужно столько же страсти, сколько и для творчества.

Надев на себя что-то клетчатое и свое старое зеленое пальто, я пошел на Пятую авеню. Улица была такой же холодной, как всегда, и, как всегда, битком забита румяными нью-йоркцами. Где-то ближе к центру несомненно находились великие музеи. Однако я бодро повернулся к ним спиной и весело поскакал в «Алгоквин». Там мы с Пейдж вместе пообедали и постарались еще раз трахнуться.

– У тебя дома мне это больше нравится, – сказала потом Пейдж несколько мрачно.

В этот момент мы оба разглядывали кирпичную стену за окном. День был серый, промозглый. Нам пришлось потратить немало усилий, чтобы привести в порядок покрывала на постели. Для нас обоих это было чем-то новым. Дома постельные покрывала нам редко бывали нужны. А у Пейдж в этом отношении был какой-то пунктик, даже если она сама его и не осознавала. Если бы мы были в адюльтере новичками, или если бы чуть больше устали, то нейтральность этой гостиничной нью-йоркской комнаты была бы для нас просто прекрасна. Но Пейдж и я были здесь случайно – еще ни разу на нашем пути не встречались баррикады, подобные этим. Может быть, иногда – козлы для пилки дров, но никогда ничего более серьезного.

– Некоторым нужны ритуалы, – сказал я. Пейдж тупо уставилась на меня.

А я всего-то хотел сказать, что мы оба скучали по дому. Нам не хватало запаха Калифорнии: открытых окон, солнечных бликов на простынях, моих цветов в горшках и пыльных холмов над нашими головами.

– Разве ты забыла? – спросил я. – У нас есть ритуалы. Мы встречаемся у меня в гараже, а там прохладно. А потом иногда мы занимаемся этим наверху и наслаждаемся солнышком. После этого мы плаваем в бассейне – самом маленьком во всем мире. Ты съедаешь половину моих запасов арахисового масла и идешь домой.

– Правда? – спросила Пейдж, и лицо ее просветлело при воспоминаниях о таком приятном ритуале.

– Да-а, это было прекрасно, – добавила она.

Я сразу почувствовал себя лучше, просто оттого, что Пейдж произнесла свое волшебное слово. Я опрокинул ее на подушки и занялся тем, что, по мнению Пейдж, было самым прекрасным. Я начал нежно лизать крохотный бледный язычок в ее лоне. Так длилось десять или пятнадцать минут. Могло бы быть и дольше – мне никогда не удавалось лизать такой язычок и одновременно следить за временем. Тем не менее, сколько бы это ни длилось, наше с Пейдж удовольствие было обоюдным. Пейдж тесно прижала руки к глазам, а мышцы на ее плоском животике резко дергались и дрожали. Я же в это время пытался вызвать в себе хоть какое-то самоугрызение, как будто бы вместо того, чтобы увлажнять сейчас свой нос о плоть Пейдж, я бы мог, допустим, взирать на полотна Джотто или еще кого-нибудь. Однако Пейдж приближалась ко мне несколько раз, а самоугрызение так ни разу и не возникло. Язычок ее лона был такой же солоноватый и такой же скользкий, как мидия. Он был розово-малиновый, как внутренность завитка у раковины. Спустя какое-то время я положил щеку на ее курчавую золотистую шерсть и вытащил из зубов несколько волосков. А Пейдж еще раз погрузилась в короткий сон.

На этом и кончился для меня Нью-Йорк. Когда я вернулся в «Шерри», багаж Джилл уже упаковали, но ее самой не было. Пока я упаковывал свои вещи, раздался звонок в дверь. В комнату вошел Фолсом и начал двигать чемоданы.

– Мы уезжаем, – сказал он таким тоном, будто он – Тонти, передающий поручение для Одинокого Рейджера.

– Не могли бы вы присесть на мой чемодан? – спросил я.

Фолсом нахмурился – просьба показалась ему необычной.

– Зачем? – поинтересовался он.

– Потому что иначе он не закроется.

– Вот что. Меня чуть не уволили, – произнес он, отступая к холлу. Это означает, решил я, что Эйб узнал, что я брал его лимузин. И на чемодан я сел сам.

Когда мы отъезжали, я наблюдал за серыми зданиями Манхэттена. Наблюдал за спешащими пешеходами на тротуарах; некоторые из них слегка отступали назад, в ожидании, когда лимузин проедет мимо. И я вдруг почувствовал почти сожаление, что нет у меня еще одной жизни, которую можно было бы прожить, – наверное, решил я, чтобы стать истинным гражданином Нью-Йорка, понадобилось бы не меньше целой жизни.

И на этот раз водитель был тоже выходцем из Средиземноморья. Он решил, что разумнее поехать через округ Квинз. Настроение мое от этого не улучшилось. Есть определенные улицы и дома, которые вызывают в воображении жизнь обитающих там людей. Возможно, район Квинз мало чем отличался от района Ван-Ньюз, разве что тут было чуть холоднее и не так чисто. Но зато он представлял собой полную противоположность Беверли-хилз. Вместо ровных улиц, зеленых лужаек и новых машин, район Квинз предлагал вам кривые улочки и полное отсутствие лужаек; скверно покрашенные – как старые шлюхи – здания и автомобили в таком состоянии, будто все они соревновались в гонках на уничтожение.

На переднем сиденье разместился Фолсом. Он посасывал губу, что делал всегда. На широком заднем сиденье я был один. При полном отсутствии между нами каких-либо человеческих контактов, наша совместная поездка напоминала перевозку трупа в катафалке. Я твердо решил, что больше никогда никуда не поеду: я был совершенно выбит из колеи. Когда куда-нибудь едешь, это значит, что ты перетекаешь из одной жизни прямо в другую. Кого-то, возможно, это и стимулирует, но меня это лишь сбивает с толку. Такая перемена увеличила возможность выбора, но таких возможностей у меня и до того было предостаточно.

В аэропорту, приближаясь к выходу на посадку, я увидел из окна огромный белый Боинг-747, который ждал меня и еще несколько сотен пассажиров. В тот самый момент, когда я изо всех сил пытался заставить себя быть любезным с Оуэном Дарсоном, я увидел Джилл. Она стояла рядом с Мартой у какой-то бархатной веревки. На Джилл был тот самый белый брючный костюм, в котором она летела вместе со мной в Нью-Йорк.

– Смотрите-ка, он возвращается, – сказала Марта, когда я к ним подошел. – А мы подумали, может быть, вы нашли себе на Востоке работу.

Тон, каким Марта произнесла эту фразу, был куда хуже самих слов. Кроме того, она смотрела на меня как-то искоса, и оттого глаз ее не было видно, но зато дико выделялись бирюзовые линии макияжа вокруг них. Я уже почти забыл, что Марта – страшней войны, но сейчас вернулся к действительности при виде ее скунсового парика, бирюзовых век и отвратительно толстого слоя помады.

– Пойди и трахнись сама с собой, Марта, – сказал я, возвращаясь к калифорнийскому стилю разговора.

Слово «ненависть» было слишком слабым, чтобы передать то чувство, которое вызывала у меня Марта. Точно так же оно не могло выразить и ее отношение ко мне.

Джилл взглянула на Марту и на меня, неодобрительно покачала головой и взяла меня под руку.

– Пока, Марта, спасибо, – сказала Джилл и повела меня в самолет.

ГЛАВА 12

Мы снова оказались в изящном воздушном салоне. И нам снова предлагают орешки. Мне подали первый, но далеко не последний бокал мартини с водкой. И все это в полном молчании: Джилл явно давала понять, что ее покоробила моя грубость по отношению к Марте.

– Ладно, я извиняюсь, – сказал я. – Ненавижу ее! Если бы только она могла, она бы сделала все, чтобы меня уволили, чтобы я подыхал с голоду. Я ее всегда ненавидел. Ты ее не изучила так хорошо, как я.

– Ты выглядел бы гораздо более достойно, если бы просто ее проигнорировал, – сказала Джилл. – В конце концов, счастья у нее нет.

– О Господи! – сказал я. – О Боже милосердный! Ты хочешь сказать, что я нагрубил несчастному человеку? Разумеется, есть люди, которые сохраняют прекрасные манеры и достоинство даже в несчастье, но ведь для этого надо, как минимум, такие манеры иметь.

Джилл сжала руку в кулачок, но бить меня им не стала. Она просто выглядела обиженной.

– Меня не удивляет, что ты грубишь Марте, но я никогда не думала, что ты будешь грубить мне, – сказала она.

С минуту я не спускал с Джилл глаз. Казалось, она не так уж и изменилась. А все то, что я себе о ней вообразил, возможно, было игрой больной фантазии. Может быть, она никуда от меня и не ускользала.

– Извини меня, – сказал я.

Мы долго смотрели друг на друга и не стали перегружать словами и без того сложную ситуацию. Думаю, Джилл с благодарностью восприняла мое извинение. И как только тусклое солнце начало скрываться в облаках над восточным побережьем, наш большой белый самолет оторвался от земли. Я бросил последний взгляд на серые башни Нью-Йорка. Потом мы взвились вверх, в сверкающий хрустальный воздух. Основания у облаков были мрачными, а верхние их слои искрились блестящей белизной. Они были еще белее, чем наш самолет. Яркий голубой воздух настроил меня на более дружелюбный лад.

Джилл смотрела в окно. При всех нередких у нее приступах резкости, она была удивительно утонченной женщиной, настолько утонченной, что иногда с ней было просто невозможно общаться, если только об этом задуматься. Взгляд ее глаз, очертания рта выражали огромный интеллект, развитое самосознание и отлично сдерживаемые эмоции. Все это проявлялось в такой степени, что временами, когда я замечал этот ее взгляд, устремленный в никуда, меня переполняло чувство любви и душевного трепета.

Время от времени Джилл посматривала на меня, но при этом не произносила ни одного слова. А глаза ее говорили: «Ну ладно, скажи что-нибудь, не жди ничего от меня». Люди, которым для дружбы требуется стабильность отношений, связей или еще что-то такое же постоянное, эти люди никогда не могли быть друзьями Джилл Пил. И вот теперь мы сидим здесь с нею – знакомые уже лет пятнадцать и добрые друзья лет восемь-девять. Мне шестьдесят три, Джилл – тридцать семь. Можно было бы сказать, что мы оба – люди зрелые, устоявшиеся, и все такое. И тем не менее, какое-то время и она, и я боялись произнести хоть одно слово. Дружба тоже поддается разрушению и ее можно уничтожить так же быстро и так же окончательно, как и любовь. Разрушить нашу дружбу не хотелось ни Джилл, ни мне. И это молчание скрывало бурлившие в нас эмоции так же, как клубящиеся вокруг облака окутывали врезающийся в них самолет. Появилась высокая, крепко стоящая на ногах стюардесса со столиком, уставленным икрой, крекерами и паштетами.

К счастью, нам помогло расслабиться яркое небо. Я взял немного икры, Джилл положила себе паштету. За пределами Аллеганских гор облака начали редеть, и я увидел, что мы выходим на солнечный закат. Скорость полета в этот момент совершенно очевидно равнялась обороту земли. Где-то далеко внизу промелькнули очертания оранжево-золотистого леса – как всплеск вечера на осенней земле.

– Как это мы вдруг потеряли друг друга? – наконец отважился я.

Джилл повела плечами.

– Я была занята, и ты тоже, – сказала она. – И ни тебе, ни мне не хотелось быть в одной компании.

– Ничего страшного; можно сказать, что во всем виновата твоя премьера, – сказал я. – Ведь не каждый же день у нас бывает премьера всемирного масштаба.

– Верно, – сказала Джилл. – Не сомневаюсь, что именно моя премьера дает тебе право три дня не слезать с очередной бабы.

А вот это уже чересчур, подумал я. Конечно, в какой-то степени, этот выпад Джилл был блестящим. Сделав его, Джилл продолжала спокойно есть свой паштет.

– Ради всего святого! – взмолился я. – Почему это ты так враждебно ко мне настроена? Ты никогда еще такой не была!

– Ерунда! Просто у меня состоялась премьера, – хладнокровно произнесла Джилл. – Мы, знаменитости, славимся своей жестокостью. Однако ты ничуть не менее враждебен, а ведь ты – не знаменитость. Может быть, ты сам мне это объяснишь?

– Я ни чуточки не враждебен, – сказал я, хотя на самом деле враждебность по отношению к Джилл у меня все время возрастала. Тон Джилл приводил меня прямо-таки в ярость.

– Ты бы мог мне сказать, что привез с собой в Нью-Йорк свою подружку, – сказала Джилл. – Конечно, я сама могла бы додуматься, что так и будет; но я не додумалась. И тебе совсем ни к чему все время мне напоминать, какая я наивная.