Но как бы она ни уставала поначалу, стало ясно, что работа с такими детьми – это не просто ее призвание, а подлинная страсть, даже большая чем коллекционирование живописи. Рут бралась за дело с несокрушимым упорством, которое меня поразило. Она хотела, чтобы дети учились, а главное – чтобы они ценили знания так же, как и она. Проблемы, с которыми она столкнулась, общаясь с этими обделенными ребятишками, лишь разожгли энтузиазм Рут. За ужином она рассказывала мне о своих учениках и перечисляла маленькие победы, как она их называла, которым радовалась несколько дней подряд. «Айра, – говорила Рут, – сегодня один мой ученик одержал маленькую победу». Например, один ребенок неожиданно поделился карандашом с соседом, или дети стали лучше писать, или ученица обрадовалась, прочитав свою первую книжку. Кроме того, Рут по-настоящему заботилась о них. Она замечала, если кто-нибудь был расстроен, и разговаривала с ним, как мать; когда она узнала, что некоторые школьники слишком бедны, чтобы брать с собой в школу завтрак, то начала поутру готовить несколько сэндвичей про запас. Медленно, но верно ученики откликались на ласку, точь-в-точь как ростки реагируют на солнце и воду.

Рут беспокоилась, как дети ее примут. Она ведь была еврейкой – в школе, где учились преимущественно христиане. Вдобавок она говорила с немецким акцентом и искренне боялась, что на нее будут смотреть как на врага. Она никогда не говорила этого прямо, но я сам это понял однажды, в декабре, когда увидел, как вечером она плачет на кухне. Глаза у Рут покраснели и опухли, и я испугался, а потом заметил, что стол завален разными поделками. Рут объяснила, что ученики, все до единого, принесли ей подарки в честь хануки. Рут сама не знала почему – она не рассказывала детям об этом празднике и сомневалась, что хоть один понимал его значение. Потом она случайно услышала разговор учеников; один говорил другому: «Евреи так празднуют рождение Христа». Но, честно говоря, правильное толкование хануки я счел менее важным, чем то, что сделали для Рут дети. Большинство подарков были незатейливыми – раскрашенные камушки, самодельные открытки, браслет из ракушек – но в каждом чувствовалась душа. Именно тогда, как я впоследствии понял, Гринсборо стал для моей жены настоящим домом.


Хотя у Рут было много работы, мы постепенно обставили новый дом. Большую часть выходных в первый год нашего брака мы провели, скупая антиквариат. Помимо чутья на произведения искусства, Рут обладала талантом выбирать мебель, которая делала наше жилье не только красивым, но и уютным.

Летом мы принялись за ремонт. Нужно было починить крышу, выскоблить полы, поменять большинство окон. Кухня и ванные, хоть и удобные, Рут тоже не нравились. Покупая дом, мы решили подождать с ремонтом до лета, чтобы Рут могла лично надзирать за работами. Я испытал облегчение, когда она согласилась взять это на себя. Мои родители стали еще меньше времени посвящать работе, а торговля в магазине пошла живее в тот год, когда Рут начала работать в школе. Как отец в годы войны, я тоже снял соседнее помещение, расширил магазин и нанял дополнительно трех служащих. Но даже и тогда я едва справлялся и, как и Рут, часто засиживался до глубокой ночи.

Ремонт потребовал больше времени и денег, чем мы думали, и, разумеется, причинил гораздо больше неудобств, чем ожидалось. Лишь в конце июля 1947 года последний рабочий отнес свой ящик с инструментами в машину, но изменения – местами едва заметные, местами кардинальные – наконец-то позволили нам назвать этот дом своим. Я прожил там шестьдесят пять лет. И в отличие от меня дом еще в отличном состоянии. Вода беспрепятственно течет по трубам, ящики легко открываются, полы ровные, как бильярдный стол, в то время как я не в силах пройти из одной комнаты в другую без помощи ходунков. Если и можно на что пожаловаться, то только на сквозняки, но я мерзну уже так давно, что вообще позабыл, каково это – согреться. Дом по-прежнему наполнен любовью, и я не прошу большего.

– Да уж, наполнен. – Рут фыркает. – Битком набит.

В ее голосе звучит неодобрение, и я смотрю на жену.

– А мне нравится.

– Но это же опасно.

– Вовсе нет.

– Нет? А если будет пожар? Как ты выберешься?

– Если случится пожар, я вряд ли выберусь даже из пустого дома.

– Ты просто оправдываешься.

– Я старый и дряхлый.

– Ты не дряхлый, а просто упрям.

– Я люблю думать о прошлом. Это другое дело.

– Ничего хорошего в воспоминаниях нет. От них ты грустишь.

– Может быть, – отвечаю я, пристально глядя на жену. – Но больше у меня ничего не осталось.


Насчет воспоминаний Рут, конечно, права. Но права она и насчет дома. Он полон – не каким-то хламом, а картинами, которые мы собирали. Много лет мы держали их в специальном хранилище, которое я снимал помесячно. Так хотела Рут, которая всегда боялась пожара, но после смерти жены я нанял двух рабочих, которые перенесли картины обратно в дом. Теперь каждая стена представляет собой калейдоскоп. Картины занимают четыре из пяти жилых комнат. Ни гостиной, ни столовой несколько лет никто не пользовался, потому что на каждом шагу сложены картины, сотни – в рамах, а большинство и без них. Они переложены антикоррозийной бумагой и лежат в плоских дубовых ящиках. Забирая их у плотника, я на каждый наклеил ярлычок с датой. Признаю, что подобная теснота в доме кое у кого способна вызвать клаустрофобию – например, у журналистки, которая бродила из комнаты в комнату, разинув рот. Зато у меня чисто. Дважды в неделю приходит женщина и наводит в комнатах, которыми я пользуюсь, безупречный порядок. Хотя уборщицы почти не говорят по-английски, я знаю, Рут была бы довольна, что я их приглашаю. Она всегда терпеть не могла пыль и беспорядок.

Теснота – это не страшно. Она напоминает мне о лучших днях жизни в браке, в том числе – и в первую очередь – о поездке в Блэк-Маунтинс. Когда ремонт закончился, мы оба нуждались в отдыхе и отпраздновали первую годовщину в Гроув-парк, там же, где и провели медовый месяц. Мы опять побывали в колледже, и на сей раз нас встретили там друзья. Элейн и Виллема не было, зато мы повидались с Робертом и Кеном и познакомились со Сьюзен Вейл и Пат Пасслоф – двумя выдающимися художницами, чьи работы теперь также висят в многочисленных музеях. Домой мы вернулись с четырнадцатью новыми картинами.

Даже тогда мы еще не думали о том, чтобы стать коллекционерами. В конце концов, мы были небогаты, и покупка картин пробила дыру в нашем бюджете, особенно после ремонта. И мы не спешили их развешивать. Рут переносила картины из комнаты в комнату, в зависимости от настроения, и я неоднократно, возвращаясь домой, заставал обстановку одновременно привычную, но все же изменившуюся. В 1948 и 1949 годах мы снова ездили в Эшвилл и Блэк-Маунтинс и покупали картины. Тогда отец Рут предложил нам серьезно отнестись к нашему хобби. Как Рут, он видел нечто особенное в картинах, которые мы приобретали, – и заронил в нас идею создания настоящей коллекции. Коллекции, которая однажды, быть может, займет место в каком-нибудь музее. Хотя мы не приняли никакого официального решения, но начали откладывать почти всю зарплату Рут, и большую часть времени она проводила за сочинением писем знакомым художникам, расспрашивая их о других художниках, творчество которых могло бы нам понравиться. В 1950 году, после поездки на Аутер-Бэнкс, мы впервые отправились в Нью-Йорк и провели три недели, обходя городские галереи и общаясь с их владельцами и художниками, которых рекомендовали наши друзья. Так мы заложили основу той широчайшей сети связей и знакомств, которая росла на протяжении сорока лет. В конце лета мы вернулись туда, где все началось, как будто иначе и быть не могло.

Не помню точно, когда мы впервые прослышали, что колледж в Блэк-Маунтинс закрывается – в 1952 или 1953 году, кажется, – но, как и художникам и преподавателям, с которыми мы очень близко общались, нам не хотелось в это верить. В 1956 году, впрочем, страхи оправдались. Когда Рут поняла, что определенному этапу нашей жизни настал конец, то заплакала. Летом мы вновь отправились на северо-восток, и, хотя я знал, что все будет по-другому, в конце поездки, в день годовщины, мы прибыли в Эшвиль. Как всегда, мы доехали до колледжа, но, стоя возле Райского озера и глядя на пустые здания, я невольно задумался, что, возможно, здешняя идиллия мне просто приснилась.

Мы дошли до того места, где некогда красовались первые шесть картин. Мы стояли бок о бок у синих вод, и я думал о том, какое уместное у озера название. Для нас это место всегда было раем. Я знал: куда бы ни завела нас жизнь, мы никогда не забудем Блэк-Маунтинс. К удивлению Рут, я протянул ей письмо, которое написал накануне. Первое, которое я сочинил после войны. Прочитав письмо, Рут обняла меня, и в ту секунду я понял, что нужно сделать, чтобы сохранить Блэк-Маунтинс живым в наших сердцах. На следующий год, на одиннадцатую годовщину брака, я вновь написал письмо, которое она прочла, стоя под теми же самыми деревьями на берегу Райского озера. Так было положено начало новой традиции в нашей семье.

Рут получила сорок пять писем и сохранила все до единого. Они лежат в коробке, стоящей на комоде. Порой я заставал Рут за их перечитыванием, и по улыбке жены понимал, что она вспоминает нечто давно забытое. Они стали для нее чем-то вроде дневника. Старея, она начала доставать письма чаще, а иногда перечитывала всю пачку за один день.

Они, казалось, успокаивали ее, и, думаю, именно поэтому много лет спустя она сама решила написать мне. Я нашел это письмо только после смерти Рут, и во многом оно спасло мою жизнь. Рут знала, что я буду нуждаться в поддержке. Она знала меня лучше, чем я сам.

Но Рут прочла не все письма, которые я для нее написал. Они предназначались не только жене, но и мне. Когда Рут не стало, я поставил рядом с первой коробкой на комоде вторую. Там лежат письма, написанные дрожащей рукой, письма, закапанные только моими слезами. Письма, написанные в день очередной годовщины. Иногда я подумываю, не перечитать ли их, как, бывало, перечитывала она, но слишком больно сознавать, что у Рут такой возможности не будет. Я просто держу письма в руках, а когда мука становится нестерпимой, то брожу по дому и смотрю на картины. Иногда я представляю, что Рут пришла навестить меня – как сейчас, в машине, – потому что она знает, что я не могу жить без нее.

– Можешь, – говорит Рут.

Ветер снаружи утих, темнота кажется не такой непроницаемой. Видимо, взошла луна. Кажется, погода наконец улучшилась. Завтра вечером, если я продержусь, станет ясно, и ко вторнику снег растает. На мгновение во мне вспыхивает надежда, но быстро гаснет, радость отступает. Я не выживу.

Я слаб, так слаб, что даже смотреть на Рут трудно. Перед глазами все плывет, и я хочу взять жену за руку, чтобы не потерять сознание, но знаю, что это невозможно. Я пытаюсь хотя бы припомнить ее прикосновение, но память отказывает.

– Ты слушаешь? – спрашивает она.

Я опускаю веки, борясь с головокружением, но становится еще хуже – перед глазами носятся разноцветные зигзаги.

– Да, – шепчу я.

В горле как будто взрывается фонтан вулканического пепла. Жажда мстительно впивается в меня когтями. Хуже прежнего. Намного хуже. Я ничего не пил больше суток, и мука становится сильней с каждым вздохом.

– Здесь бутылка воды, – вдруг говорит Рут. – Кажется, на полу у меня под ногами.

Голос у нее нежный и певучий, как музыка, и я цепляюсь за него, чтобы не думать об очевидном.

– Откуда ты знаешь?

– Не знаю точно, но где еще ей быть? На сиденье ее нет.

«Рут права, – думаю я. – Скорее всего бутылка на полу, но я никоим образом ее не достану».

– Не важно, – говорю я в отчаянии.

– Конечно, важно. Попробуй дотянуться до бутылки.

– Не могу, – отвечаю я. – Я слишком слаб.

Рут задумывается и некоторое время молчит. Мне кажется, что я слышу дыхание жены, а потом понимаю, что это кряхчу я сам. В горле снова запекся ком.

– Помнишь торнадо? – вдруг спрашивает Рут. Что-то в ее голосе заставляет меня сосредоточиться, и я пытаюсь понять, о чем она говорит. Торнадо. В голове пустота, а затем постепенно воспоминание начинает обретать форму…

Я уже час как вернулся домой с работы, когда внезапно небо приобрело зловещий серо-зеленый оттенок. Рут хотела выйти и посмотреть, в чем дело, но я схватил жену за руку и потащил в ванную, подальше от окон и дверей. Это был первый в жизни Рут торнадо, и, хотя наш дом не пострадал, ниже по улице ветер вырвал с корнем дерево и обрушил на соседскую машину.

– Апрель 1957 года, – говорю я.

– Да, – подтверждает Рут. – Именно. Неудивительно, что ты помнишь. Ты помнишь, какая была погода, даже много лет назад.

– Я помню, потому что испугался тогда.

– Ты эту черту характера не утратил.

– Я смотрю прогноз по телевизору.

– И хорошо. На «Погодном канале» много интересных передач. Есть чему поучиться.