Видимо, почувствовав головокружение, он сошел с лошади, привязал горячее животное и лег на мягкий мох в тени деревьев. Но какой ужас должен был охватить его, когда он понял, что умирает, – об этом не думал никто, ведь теперь его лицо выражало только холодное спокойствие.

Внезапно расстаться с жизнью, не выполнив своего намерения, не исполнив долга… Неужели отлетевшая душа погружается в такое полное забвение всего земного, что ей может быть хорошо, как утверждают эти люди, даже при таких условиях?

Все оставшиеся в галерее ушли, и наступила такая торжественная тишина, что в зале было слышно потрескивание горевших восковых свечей.

Тогда из глубины темной галереи вышел живописец Ленц, который, вероятно, стоял там незаметно в продолжение всей церемонии.

Старик был не один, а с маленьким внуком. По указанию дедушки мальчик направился к обитому черным крепом высокому катафалку, на котором стоял гроб. Но только он хотел занести ногу на первую ступеньку, как из залы, словно безумный, выскочил Рейнгольд.

– Не смей всходить туда! – выкрикнул он сдавленным голосом, задыхаясь от негодования, и отдернул ребенка за руку.

– Позвольте моему внуку поцеловать руку, которая… – Старый живописец не закончил своей скромной просьбы.

– Это не годится, Ленц, неужели вы этого не понимаете! – поспешил прервать его молодой человек. – Что же было бы, если бы все наши рабочие предъявляли подобные требования? А вы, конечно, согласитесь, что ваш внук не имеет на это больших прав, чем дети остальных служащих.

– Нет, господин Лампрехт, с этим я не могу согласиться, – горячо возразил старик, и кровь бросилась ему в лицо. – Коммерции советник был…

– Ну да, боже мой, – согласился Рейнгольд, нетерпеливо пожимая плечами. – Папа был, конечно, иногда непостижимо снисходителен, но, зная его образ мыслей, трудно допустить, чтобы он позволил такое фамильярное отношение со стороны мальчика в присутствии знатных друзей. – Он указал на залу. – Поэтому и я не могу этого разрешить. Уходи же! – Он развернул ребенка за плечи, указывая ему на дверь. – Никто не нуждается в твоем поцелуе.

Возмущенная Маргарита раздвинула черные гардины и вышла из своего убежища. Но в ту же минуту и Герберт поспешно пришел из залы, где стоял недалеко от двери. Не говоря ни слова, он взял мальчика за руку и провел мимо Рейнгольда по ступеням катафалка к гробу.

– Лучше в губы, – сказал мальчик шепотом своему провожатому с той краткой манерой выражаться, которая свойственна детям, отворачивая свое побледневшее личико от белой как воск, лежащей в цветах руки. – Он тоже целовал меня, знаете, там, под воротами, когда мы были одни.

Ландрат смутился, но только на мгновение, потом взял мальчика на руки и поднял его над гробом. Ребенок низко наклонил свою прелестную головку над неподвижным телом, причем его каштановые локоны упали на холодный лоб покойника, и поцеловал его в заросшие бородой уста.

Грустное лицо молодой девушки, раздвинувшей черные занавески и готовой дать энергичный отпор брату, просветлело, и она бросила благодарный взгляд на того, кто выказал серьезный решительный протест против жестокой бессердечности на этом священном месте.

Между тем находившееся в зале общество, стараясь не шуметь, вышло на галерею.

– Боже, как трогательно! – прошептала баронесса фон Таубенек, в то время как ландрат, сойдя со ступеней катафалка, мягко опустил мальчика на пол. – Но что это? – обратилась она вполголоса к советнице. – Я не знала, что в вашем семействе есть дети.

– В нашем семействе детей нет, милостивая государыня, сестра и я – единственные оставшиеся в живых Лампрехты, – запальчиво вмешался в их разговор раздраженный Рейнгольд, с трудом сдерживая клокотавшую в нем злобу. – Нежный поцелуй – только знак благодарности за оказанные благодеяния, вообще же мальчик не имеет никакого отношения к нашему семейству, он внук вон того старика. – Он указал на старого живописца, который, взяв за руку ребенка и с благодарностью поклонившись ландрату, молча выходил из галереи.

– Зачем ты так рано умер, Болдуин? – скорбно прошептал старый советник. – Помилуй, Боже, бедных людей, которые попадут теперь во власть этого бессердечного мальчишки, – он выжмет из них все соки.

В галерее не осталось никого, кроме деда и внучки, так как все остальные пошли провожать уезжавших.

– Перестань, Гретель! Мужайся! – уговаривал он стоящую на коленях на верхней ступеньке катафалка и горько плачущую молодую девушку, проводя рукой по ее кудрявым волосам.

Она поцеловала холодную руку отца, словно не решалась стереть детское дыхание с губ покойника, потом встала и вышла под руку с советником в соседнюю комнату.

– Самое тяжелое пережито, милая Гретель, – сказал он, войдя туда. – Теперь отправляйся-ка ты недели на две опять в Берлин. Там ты, даст бог, придешь в себя, и твое бедное изболевшееся сердце успокоится. Но вспомни тогда и о старом дедушке. Пусто будет в нашем милом Дамбахе – он ведь больше туда никогда не приедет! – Седые усы дрогнули. – Он был мне хорошим сыном, хотя его внутренний мир был книгой за семью печатями.

Сказав это, он вышел и затворил за собой дверь, а Маргарита убежала в самую отдаленную комнату – в красную гостиную. Она знала, что вместе со свечами погаснет и блеск, окружавший его при жизни и вызывавший зависть многих, что теперь начнутся приготовления к тому переселению в тихое пристанище за городскими воротами, которое должно произойти завтра рано утром. Да, завтра в это время все кончится, и ее уже здесь не будет – она будет далеко от осиротевшего отцовского дома. Сегодня с последним поездом должен приехать на похороны дядя Теобальд, завтра, около полудня, он уедет назад и увезет ее с собой.

Маргарита ходила взад-вперед, и шаги ее гулко отдавались в большой, слабо освещенной комнате. Бельэтаж привели в порядок на скорую руку, ковры не были постланы, портреты все еще стояли в коридоре бокового флигеля.

На выцветших обоях темнел большой четырехугольник на том самом месте, где висел портрет «дамы с рубинами» – горячо любимой красавицы, чью бедную душу жестокое суеверие заставляло уже сто лет бродить по старому купеческому дому, пока наконец ворвавшаяся в него буря не унесла ее на своих крыльях… О, эта бурная ночь, когда осиротевшая девушка в последний раз смотрела в глаза отца! «До завтра, дитя мое!» – были его последние, обращенные к ней слова.

Она схватилась руками за голову и забегала по комнате еще быстрее.

Вдруг дверь залы отворилась, вошел Герберт и пошел по анфиладе комнат, ища кого-то глазами. Он был в пальто и со шляпой в руках.

Маргарита остановилась, увидев его, и медленно опустила руки.

– Как это тебя оставили совсем одну, Маргарита? – спросил он с искренней жалостью, с которой в прежние годы обыкновенно говорил с больным ребенком, Рейнгольдом.

Он бросил свою шляпу и взял молодую девушку за руки.

– Ты такая холодная. Не годится тебе быть здесь одной в пустой, мрачной комнате. Пойдем со мной вниз, – ласково попросил он и хотел обнять девушку за талию, чтобы помочь идти, но она уклонилась и отошла на несколько шагов.

– У меня болят глаза, – сказала она с боязливой торопливостью. – Мне хорошо в полумраке после яркого освещения в галерее. Да, здесь пусто, но так тихо, так живительно тихо для моей израненной души после стольких мудрых фраз, сказанных мне в утешение.

– Многие были сказаны с добрыми намерениями, – попытался успокоить он ее. – Я понимаю, что стечение гостей и весь этот парад могли оскорбить твои чувства. Но ты не должна забывать, что наш покойник всегда придавал большое значение публичным торжествам и пышные похороны были бы ему по душе. Пусть это будет тебе утешением, Маргарита.

Герберт подождал ответа, но она молчала, и он взялся за шляпу.

– Я поеду на станцию встретить дядю Теобальда. Он лучше всех нас сумеет смягчить твою скорбь, поэтому я радуюсь его приезду. Но неужели ты решила уехать с ним в Берлин, как мне только что сказал отец?

– Да, я должна уехать! – ответила она поспешно. – Я и сама до сих пор не знала, как мне хорошо жилось, – тихую, безмятежную жизнь принимаешь как должное. А вот теперь меня постигло несчастье, и я не в силах с ним бороться, я потерялась, горе завладело моим существом со страшной силой.

Она невольно подошла к нему ближе, и он увидел скорбь в ее глазах.

– Ужасно постоянно думать все об одном, и нет сил направить мысли на другое, и меня даже сердит, если кто-то вторгается в этот круг и мешает мне. Здесь так и будет продолжаться, поэтому я должна уехать. Дядя даст мне работу, трудную работу – он составляет новый каталог, – она меня вылечит.

– Да и люди там тебе симпатичнее.

– Симпатичнее, чем дедушка и тетя Софи? Нет! – прервала она его, покачав головой. – Я слишком похожа на них и характером, и темпераментом, и никто не сможет нас отделить друг от друга.

– Но они не единственные твои родственники здесь, Маргарита.

Она молчала.

– А те несчастные, о которых ты не говоришь? С ними легко справятся в Берлине. Для этого померанским, мекленбургским или еще там каким-нибудь дворянам не придется даже вынимать рыцарского меча из ножен. – Он не окончил, покраснев под ее недовольным взглядом. – Прости, – прибавил он поспешно. – Я не должен был говорить об этом в эти мрачные часы.

– Да, в часы горя жестоко напоминать о вечно улыбающемся лице, – согласилась она почти запальчиво. – Я только теперь поняла, как можно во время глубокой печали возненавидеть выхоленного, розовощекого, хладнокровного человека. Чувствуешь себя еще более изломанной и несчастной рядом с цветущими и душевно спокойными людьми, каждая черта лица которых ясно выражает: «Мне нет до этого никакого дела». Так сегодня около меня у гроба стояла молодая баронесса – здоровая, гордая и холодная до глубины души. Я почти задыхалась от ее крепких духов, а постоянное шуршание ее длинного шлейфа так меня раздражало, что я готова была оттолкнуть ее от себя.

– Маргарита! – воскликнул Герберт, как-то странно взглянув на нее и схватив за руку, но девушка вырвала ее.

– Не беспокойся, дядя, – сказала она с горечью. – Я достаточно воспитана, чтобы этого не сделать. И когда вернусь, тоже буду учтивой.

– Снова через пять лет, Маргарита? – перебил он, напряженно глядя ей в лицо.

– Нет. Дедушка хочет, чтобы я вернулась скорее. Я приеду в начале декабря.

– Дай мне слово, Маргарита, что это так и будет, – сказал он поспешно, протягивая ей руку.

– Разве тебе не все равно? – спросила она, пожимая плечами и искоса пугливо взглядывая на него своими заплаканными глазами, но в его протянутую руку она все-таки вложила на мгновение кончики своих похолодевших пальцев.

Карета, которая должна была отвезти ландрата на железнодорожный вокзал, давно стояла у крыльца. В большой зале появилась советница и пошла по анфиладе к красной гостиной. Она казалась маленькой, как ребенок, в шерстяном траурном платье, а черный креповый чепчик придавал ее миниатюрному отцветшему лицу вид мумии. Вместе с официальной, торжественной печалью лицо это выражало в настоящую минуту и какое-то недовольное удивление.

– Как, ты здесь, Герберт? – спросила она, остановившись на пороге. – Ты так поспешно простился с высказавшими нам столько участия друзьями, что я могла это извинить только тем, что ты спешишь на вокзал. Но карета давно ждет тебя, а ты стоишь здесь с нашей малюткой, которая едва ли нуждается в твоих утешениях, – я хорошо знаю Грету. Ты опоздаешь, милый сын.

Легкая загадочная улыбка скользнула по губам «милого сына», он, однако, поднял шляпу и молча вышел, а советница взяла внучку под руку, намереваясь ее увести.

– Наверху, в гостиной, так хорошо и тепло и самовар кипит, – говорила старуха, печально понизив голос. – Дядя Теобальд приедет озябший и будет рад выпить чашку горячего чая. Так жаль, что его не было на отпевании – такого стечения знати никогда еще не видел дом Лампрехтов. Конечно, в нем бывали люди и с известными, уважаемыми именами, но высшего дворянства не было никогда. Не великолепный ли это конец земного существования гордого человека? Такому концу должны радоваться ангелы на небесах.

Глава 17

Наступила зима, настоящая тюрингская зима, когда госпожа Голле [7] до тех пор трясет свою перину над горами и долинами, пока все деревенские дома до самых коньков на крышах не потонут в белом серебристом пухе.

Теплый снежный покров, блестящий и гладкий, с мириадами загорающихся в нем на солнце снежинок, лег и на маленький городок Б. у подножия тюрингских гор.

Однотонная белизна скрыла все повреждения, причиненные октябрьскими бурями: с трудом починенные стены, кровлю, башни и исправленную черепичную крышу пакгауза. А за чертой города, перед позолоченной решеткой, окружающей каменную часовню, где подъемная дверь склепа опустилась два месяца тому назад за последним покойником из дома Лампрехтов, метель возвела стену, точно надгробный памятник, на искрящемся откосе которого, казалось, можно было прочесть: «Не подходите! Тот, кто лежит за мной, не имеет ничего общего с миром живых».