Матильда понимала, что состояние больного внушает опасения. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понимать, что жизни его угрожает опасность. Вот уже трое суток на ее глазах повторялись эти приступы, эти обострения болезни, лишавшие его сил сопротивляться ей.

Матильда встала, вытерла пот, выступивший на лбу, на толстой коже щек и на тяжелом подбородке Этьена.

«Господи, не дай ему умереть так, в чужом доме, вдали от семьи, от родного очага! Излечи его, о Ты, излечивший со времени Своего пришествия к нам всех тех, кто с такой верой молил Тебя».

Накануне она побывала в монастыре у Кларанс, просила ее молиться и призывать других к молитве за выздоровление отца. Затем отправилась в базилику святого Мартина умолять чудотворца снизойти до них. Она была убеждена в силе молитвы, исполненной такой веры, такой надежды, что Бог смилостивится, и не переставала звать Его на помощь.

Вошла Маруа с охапкой пахнувших смолой веток, бросила их на горевшие в камине поленья. Сразу же вспыхнуло пламя. Комнату заполнил аромат леса, будивший воспоминания и грезы.

— Я приготовлю ему отвар из крапивы с ежевикой и положу туда побольше меду, — сказала служанка, прежде чем выйти из комнаты. — От выпитой утром чашки ему вроде бы полегчало.

— Хорошо, Маруа. Ему надо пить как можно больше, а это твое лекарство стоит любого другого.

— Что прописал доктор?

— Какое-то новое средство на меду, которое он закажет и пришлет с аптекарем из Арси.

Их прервал стон больного. Снова начинался приступ боли. Подступила тошнота, и он наклонился над тазиком, поданным Матильдой. Тщетные усилия, которые он прилагал, чтобы освободить свои внутренности от мучившего его содержимого, обессиливали его, и он, в полном изнеможении, покрывался потом.

— Я больше не могу, — проговорил он, едва переводя дух. — Эта боль невыносима. Неужели нельзя ничего сделать, чтобы было полегче?

Матильда вытерла мужу лоб очень тонкой салфеткой, смоченной в душистом уксусе.

— Вы скоро примете лекарство, в которое входит порошок мака, — ласково сказала она. — Вам должно стать легче, мой друг.

— Да услышит вас Бог! Я совсем обессилел!

Прописанное лекарство дало очень небольшую передышку Этьену, и приступы боли наутро снова возобновились. Было ясно, что его состояние не улучшается, истинные причины этого оставались неизвестными.

— Мне ничего не помогает, — заметил больной около полудня. — Нужно смотреть правде в глаза: дело пропащее!

— Прошу вас, друг мой, не теряйте мужества. Верьте в лучшее.

Ювелир покачал головой, пылавшей жаром, с выражением полной безнадежности.

— Пора подумать о том, чтобы позвать священника, дорогая, — сказал он, помолчав. — Мне нужно собороваться, исповедаться и причаститься.

Матильда склонилась над мужем, прикоснулась губами ко лбу.

— Я сделаю все, что вы хотите, Этьен, — проговорила она, удивившись такой спокойной покорности судьбе, выказанной в такой момент этим человеком, которого она так часто видела бурно восстававшим против обстоятельств, далеко не таких серьезных, как его состояние. — Но не кажется ли вам, что, прежде чем исповедаться, было бы хорошо позвать Флори, и как можно скорее, чтобы вы помирились с нею и простили ее? Не можете же вы желать совершения этого такого торжественного таинства, не проявив милосердия к собственной дочери.

— Я знал, что вы заговорите со мной об этом, Матильда, и вы правы, но видите ли, все во мне восстает против…

— С тех пор как вы заболели, мой друг, я много думала о том, что с нами происходит. Не кажется ли вам, что Господь послал вам болезнь здесь, в Туре, а не в Париже, как раз для того, чтобы вы были ближе к своему ребенку в эти такие важные часы вашей жизни, чтобы она была, так сказать, под рукой, чтобы вы наконец смогли благодаря этой близости помириться с нею? Проявите великодушие, Этьен, умоляю вас, сжальтесь над грешницей, которая вам по-прежнему так дорога несмотря ни на что! Уж если вы намерены просить прощения у Господа за ваши собственные прегрешения, начните с прощения того, кто вас обидел! Бог воздаст вам и либо вылечит вас, либо позволит предстать перед Ним раньше, чем мы могли бы об этом подумать. Заклинаю вас, не забывайте, что сказано: «Не судите, да не судимы будете!»

Этьен слушал жену с закрытыми глазами. Последовало долгое молчание. О чем они думали, к чему приходили? Больной в ознобе содрогнулся.

— Так пошлите же за Флори, но передайте и священнику, чтобы он был наготове.

— Благослови вас Бог, Этьен. Все будет сделано, как скажете.

Следующие часы показались всем очень долгими. Боли не отступали. Следовавшие один за другим приступы сотрясали несчастное тело, выворачивали наизнанку желудок.

«Пот, гной и кровь, — повторяла про себя Матильда. — Кровь, пот и гной. Так вот каков конец нашей телесной жизни! Вот из чего мы сделаны! И из-за этой-то жалкой плоти, обреченной на разрушение, мы рискуем своими душами, совершаем тысячи безумств, отрекаемся от своего духовного предназначения! Разве должны мы допускать, чтобы нас ослепляло зло, в слабости своей поддаваться своим инстинктам!»

Она осторожно взяла руку мужа, бессильно вытянувшуюся на простыне, и сжала ее в своей.

«Господи, сделай так, чтобы моя жизнь вошла в его вены, чтобы я смогла поделиться с ним своим здоровьем, чтобы он оставался со мной, чтобы я могла доказать ему свою бесконечную любовь, поднявшуюся во мне, как только я увидела его в опасности!»

Это не был страх смерти. Матильда, часто думавшая о ней и старавшаяся к ней подготовиться, для самой себя ее не боялась.

Нет, не последнего часа нужно бояться, а единственно лишь расставания на этом свете, самого факта отсутствия, утраты обычной нежности, бояться остаться наедине с прошлым, а также с настоящим и будущим. Она чувствовала, что без Этьена будет навсегда лишена какой-то части самой себя.

Когда в комнату вошла Флори, ее мать, потерявшаяся в своих мыслях, этого не услышала. Просто она оказалась вдруг рядом с ней, посреди этой комнаты, в своем накрахмаленном апостольнике, в черном платье, с лицом, иссеченным осенним ветром, с огромным упованием, смешанным со страхом и печалью, в глазах.

Матильда встала ей навстречу.

— Дочка!

Они крепко обнялись, с чувством одновременно боли и счастья и рядом друг с другом склонились к изголовью постели больного.

— Этьен… пришла наша дочь…

Он поднял веки, посмотрел на два склонившихся к нему лица, отвернул голову. Лицо его свело судорогой, которая внезапно сотрясла и все его тело. Он слишком страдал, чтобы говорить? Была ли это телесная мука, или же с таким трудом возвращались к нему родительские чувства, заглушавшиеся столько лет?

Матильда тронула пальцами руку, по которой пробегали волны затихавшей дрожи.

— Друг мой, друг мой…

Лихорадочные глаза снова устремились на Флори.

— Дочь моя, — проговорил наконец метр Брюнель, — я не могу уйти, не повидав вас, не заключив с вами мира. Забудем все то зло, какое мы причинили друг другу, ведь вы теперь искупаете все свои ошибки. Я от всего сердца прощаю вам их. Да простит Бог и мне мои грехи, как прощаю я ваши.

Молодая женщина встала на колени у постели. Рука, казалось, умирающего отца легла на ее лоб одним пальцем начертала на нем крест.

— А теперь поцелуйте меня, дорогое мое дитя.

Флори прикоснулась губами к горьким морщинам лба, там, где начинались влажные от пота волосы.

— Отец…

Рыдания не дали ей говорить.

— Ваша мать мне только что говорила, что Бог хорошо сделал, послав мне болезнь, когда я рядом с вашим домом. Чтобы мы могли увидеться перед моим концом. И вы…

Он не смог закончить мысль. В животе у него снова бушевала боль.

Обессиленная, сокрушенная, Флори видела, как развивался этот новый приступ. Когда Этьен, обессилев, упал на подушку, Матильда поддерживавшая его, повернулась к дочери.

— Пусть он теперь отдохнет. Наверное, вам лучше пойти домой, пока еще светло. Здесь вы будете лишь напрасно терзаться видя его страдания. Для него ничего уже нельзя сделать. Никому в том числе и вам, мое любимое дитя.

Голос ее дрогнул.

— Приходите завтра, — проговорила она еле слышно.

Во взгляде, который она встретила, стоял невысказанный вопрос: завтра?

— Я буду держать вас в известности о его состоянии, — добавила наконец она, с трудом выговаривая слова. — Что бы ни случилось, я вам сообщу, обещаю вам это.

— Прежде чем уйти, позвольте мне поблагодарить вас. Я уже не осмеливалась рассчитывать на примирение, которого мне так не хватало и которого я, разумеется, недостойна, но в котором чувствовала такую необходимость. Я не вынесла бы, если бы он ушел, не простив и не благословив меня в последний раз!

Женщины с рыданиями расстались.

Выходя с Сюзанной из дома, Флори встретила священника, перед которым шел мальчик из церковного хора, позванивая в колокольчик. Священник шел соборовать умиравшего. Она уступила дорогу и перекрестилась, задрожав всем телом.

— Сюзанна, — сказала она, поднимаясь в двуколку, ожидавшую их у ворот, — бери вожжи и правь сама. Я не в состоянии это делать, и лошадь сразу это заметит.

Усевшись рядом со служанкой, она без единого слова положилась на нее и ехала, не замечая знакомых улиц.

Почему нужно было, чтобы прощение отца пришло не тогда, когда она еще этого заслуживала своей жертвенной жизнью, на которую себя обрекла? Еще в прошлом году она приняла бы без всякой задней мысли его благословение, думая лишь об исцелении, которому послужило бы их новое обретение друг друга. Теперь же это больше невозможно! В комнате отца она без конца спрашивала себя о правомерности своего присутствия у постели больного. Проявил бы он такую же снисходительность, если бы знал, что она снова впала в свой грех? Конечно, нет!

Движимая ударом, испытанным при получении материнского письма, в предвкушении встречи с отцом, которой она так долго ждала и на которую надеялась, но, увы, вовсе не при таких обстоятельствах, она отправилась туда как сумасшедшая, не дав себе времени даже задуматься над этим, слишком взбудораженная, чтобы найти в себе мужество снова все поставить под вопрос.

Когда она говорила матери о своей потребности в этом, она была совершенно искренна. В этом было ее единственное оправдание: семь лет ждала она этого часа. Однако, как и должно было быть в ее судьбе, отмеченной клеймом попранного долга, этот такой желанный час приходил тогда, когда она больше не могла жить без ощущения своей вины.

Она теперь корила себя за то, что поселилась в Туре… Но можно ли отказать умирающему отцу в его просьбе, которая ему наверняка многого стоила, так долго не созревала, когда она становится его последней волей? Конечно, нет. Но что же ей делать?

Упасть на колени, войдя в комнату, в которой затухала его жизнь, признаться в своих новых грехах? Нанести еще один удар сердцу, перенесшему уже столько ударов? Еще раз погрузить его в горе в тот самый момент, когда он явно на пороге смерти? Нанести ему рану в момент перехода в мир иной? Мыслимо ли это?

— Мы дома, мадам.

Ворота открылись, и двуколка въехала в усадьбу под лай тут же выскочивших собак. Обычность этого несколько успокоила Флори.

«Я сделала единственное, что могла, — сказала она себе, — принесла мир, даже если это был и обман того, кто удостоил меня своим прощением».

Октябрьские сумерки предвещали конец дня, который был теплым. Над рекой поднимался туман, ложившийся на склоны холма. Со стороны деревни, где сжигали мертвые листья, доносился запах дыма. Вдыхая осенний воздух, молодая женщина вновь ощутила себя на грани отчаяния. Этим же утром к ней приходил Дени, с тем же золотым кольцом. Неужели ей придется этой же ночью обмануть доверие умирающего отца?

— Идите в дом, мадам, вредно дышать вечерним воздухом, когда ложится туман. Пойдемте скорее.

Войдя в залу, она подошла к камину, протянула руки к огню. Сюзанна унесла ее плащ.

— Ужинать мне не хочется.

— Но надо же поддерживать силы. Не хотите же вы подорвать свое здоровье только потому, что заболел метр Брюнель. Кому это нужно? Съешьте хоть немного супа, печеное яблоко, сыру.

— Как скажешь, но есть мне совсем не хочется.

Она была в таком же состоянии, как в свое время на улице Писцов, когда знала, что идет навстречу своей гибели, и не делала ничего, чтобы это предотвратить. Впоследствии она научилась, однако, проявлять энергию, когда ей пришлось обречь себя на суровую, строгую жизнь, когда речь шла о наказании самой себя за детоубийство, которое закон признал лишь несчастным случаем, хотя сама она чувствовала виновной в смерти сына себя. Последовавший ужас, стыд, долгое угнетенное состояние… Филипп! Незабываемое выражение лица Филиппа, находившегося в полубреду, это лицо человека, пригвожденного к позорному столбу, словно разрезанного на куски… общее презрение, добровольное изгнание, годы покаяния — все это такое тяжелое прошлое, оказывается, не имело никакой власти над нею, оставило ее такой же беззащитной, как и в шестнадцать лет, перед тем, кто преодолел все препятствия на пути к ней?