— Я чувствую себя усталой, — сказала молодая женщина, поднимаясь. — С вашего позволения, я должна уйти.

Движения ее были неловкими, неестественными.

— Эта первая прогулка, надо признаться, меня немного утомила, — заявил в свою очередь Этьен. — Я бы охотно улегся в постель.

— Прекрасно, мой друг. Пойдемте.

Матильда знала, что ей делать.

Когда ее дочь ушла, а муж улегся и уснул, она под предлогом внезапного желания прочитать литанию к Богу, Богоматери и ко всем святым, прежде чем раздеться, отослала Маруа, сказав ей, что сама подготовится ко сну, когда сочтет это нужным. Пожелаю Этьену спокойной ночи и вернувшись в залу, она заняла место Флори у камина, на боковых каменных приступках, положив на них бархатную подушку. На коленях у нее лежала книга, которую она долго читала.

Скоро прекратился всякий шум, служанки угомонились на ночь. Под слоем золы, которым их покрыли до завтрашнего утра, медленно горели дрова, и только их потрескивание да трепет свечи в подсвечнике рядом с Матильдой нарушали ночной покой.

Когда она решила, что все кругом спит, Матильда поднялась, прошла в комнату, где ее муж вовсю храпел, как всегда в начале ночи, и взяла плащ, прежде чем с осторожностью отворить дверь, которая вела в сад.

Ночь была совсем нехолодной и далеко не темной. Луна в последней четверти достаточно хорошо освещала дорогу, чтобы жена ювелира смогла бесшумно пройти через весь плодовый сад. Она инстинктивно находила дорогу к башне, где находилась ее дочь, и была уверена в том, что сейчас ей все откроется. Почти уверенная, что застанет дочь не одну, Матильда, охваченная растущим опасением и желанием все узнать, твердила себе, что сейчас ей будет наконец все ясно. Слава Богу, левретка, жившая в башне с хозяйкой, не учуяла приближения Матильды, а сторожевая спала в будке по другую сторону дома, где по распоряжению Флори ее привязывали после захода солнца. Это последнее нововведение стало для ее матери новым подтверждением серьезности ее предположений: сторожевую собаку сажают на цепь только тогда, когда хотят защитить того, о чьем появлении она обязательно так некстати предупредила бы хозяев. Итак, в усадьбу должен был проникнуть какой-то посетитель, имевший основания скрываться. И конечно же целью его должна быть эта башенка. О каком более скрытом, более удаленном от всех, ближайшем к лесу месте можно было бы мечтать?

Матильда ускорила шаг. Она была слишком напряжена, слишком взволнована, чтобы бояться чего угодно, кроме выводов, которые ей предстояло сделать. Ее не испугал даже шум крыльев ночной птицы. Подумаешь, филин! Имело значение лишь спасение ее ребенка, только это.

Однако, увидев башню, она остановилась. Через щели в закрытых ставнях прорывался свет. Ставни эти были устроены, вопреки обыкновению, снаружи, потому что их установили значительно позднее строительства самой постройки. Приблизив глаз к щели между створками, очевидно, можно увидеть происходящее внутри, если, конечно, окно не занавешено изнутри.

Сердце Матильды колотилось так, что ей становилось почти дурно. Она, однако, без колебаний шла на этот крошечный источник света. То, что она увидела, прижавшись лбом к дереву створки ставней, ее, по правде говоря, не удивило. Кое-что подобное ей было известно. Не желая верить своим глазам, несмотря на доводы, тщетно призываемые ею, чтобы исключить такую возможность, она вынуждена была произнести про себя имя того, кто вторично вовлекал в разврат Флори.

Так, значит, он ее разыскал! Изменившийся, возмужавший, он, однако, ни на каплю не утратил своей опасной привлекательности, словно излучаемой всем его существом. Глядя на Гийома в желтоватом свете, освещавшем пару, Матильда пришла к выводу, что у него даже прибавилось соблазнительности в сравнении с прошлыми годами. Сердцем оправдывая Флори, она говорила себе, что надо быть святой, чтобы оттолкнуть такого мужчину!

Сквозь ставни прорвался стон. Всего лишь имя:

— Гийом!

Матильда уловила интонацию транса и благодарности в голосе дочери, произнесшей это имя в исступленном восторге. Прилившая кровь обожгла лицо Матильды. Она отпрянула от ставня и отошла от окна.

Что делать? Да, разумеется, она пришла сюда, чтобы что-то узнать, но исключительно для того, чтобы спасти свое дитя от опасности, которую она предчувствовала. Она была готова сражаться против кого угодно, сделать все, чтобы вырвать Флори из рук любого соблазнителя. Но не против Гийома. С ним бороться она не может. Никто не может. Одна лишь смерть…

«Прости меня, Господи! Прости их!»

Она повернулась и отправилась прежней дорогой между деревьями к спавшему дому. Ее угнетала тревога. Дышалось с трудом.


— Гийом!

Все еще потрясаемая дрожью, Флори приходила в себя среди сбившихся на постели мехов. Их дикий запах смешивался с пропитавшим их ароматом любви, духов, которыми благоухала ее кожа, терпким запахом пота и амбры, которым она дышала на груди своего любовника. Свет от пламени в камине, единственный в комнате, открывал наготу их обоих, более крепкого, более матового тела Гийома, освещая его смуглое лицо, продубленное пребыванием на открытом воздухе, серебрившиеся на висках волосы, сверкание черных глаз… и ее округлых, гибких форм, на которых переливались теплые золотистые отсветы огня, становившиеся ярким светом в ее распущенных волосах.

— Я никогда не смогу насытиться вами, моя милая…

Сильные, осторожные пальцы скользили по ее щекам, губам, грудям, словно срисовывая их, перенося на какое-то воображаемое полотно.

— Эти дни, эти ночи вдали от вас, вдали от тебя, казались мне бесконечными! Я не смогу больше жить без тебя!

— Это безумие, Гийом!

— Это безумие любви…

Он с благоговейным обожанием покрывал поцелуями плечи, синеватые жилки на горле, в которых под его губами пульсировала кровь, изящный затылок с прильнувшими к нему от влаги постели завитками волос, губы, оживавшие под его собственными.

— Обладать вами — одному, вот так, в этом восхитительном уединении, на что я не осмеливался даже надеяться все эти годы ада, когда был в разлуке с вами, знать, что вы меня ждете, что ты меня ждешь каждую ночь в этой вот комнате наслаждений, — это для меня настоящий рай.

Она слушала этот волновавший ее низкий голос, смотрела на эти морщинки, следы пережитых мук, перенесенных страданий. Гийому было тридцать пять лет. Победительная юность прошлых дней сменилась зрелостью, отмеченной знаками времени и борьбы с обстоятельствами. Эти шрамы, эти рубцы, эти тени красноречиво говорили обо всем той, которая, пересчитывая их, думала о том, каким он был раньше. Теперь это был уже не молодой человек, а человек еще молодой, отмеченный суровостью прошлых скитаний и мук, терзаниями отвергнутой любви. Это ее печать, наложенная как доказательство страстной преданности на черты того, который сохранил свою верность ей.

— Вы мне нравитесь, — прошептала она.

— Ах! Флори, дорогая, ты не любишь меня так, как я люблю тебя! Вот в чем моя самая большая мука!

— Не люблю вас? Как же вы назовете те минуты, которые мы только что пережили, если это не любовь?

— Да, когда я беру тебя, известная благодарность побуждает тебя к нежности, но это плотская благодарность и не больше. Ваша душа, моя дорогая, мне вовсе не принадлежит!

— Но кому же?

— Если бы я узнал, что она принадлежит кому-то другому, я убил бы вас обоих!

В голосе Гийома не было никакой рисовки. Одна лишь безапелляционная решимость. Флори знала, что он говорит правду.

— Ревновать следует не вам, — возразила она, глядя на огонь в камине, — а этому бедняге мужу, которого я лишила всего из-за вас.

— Не говорите о нем! Он уехал так давно и так далеко… И вернется ли когда-нибудь? Даже если так и случится, разве он не окончательно отказался от вас?

— Может быть.

— Вы, кажется, жалеете его?

— Возможно, я любила Филиппа…

— Молчите, ради самого неба! Замолчи же!

Он прижал ее к себе, впился губами в ее рот, его пламенные, умные руки ласкали ее тело, на согласие которого — он знал это — мог рассчитывать.

— Он занимал так мало места в вашей жизни, так плохо играл свою роль, этот ваш муж, который даже не сумел открыть вам наслаждение любовью! Это я, я, запомни, любимая, это я тебя научил всему!

Его ласки околдовывали Флори, вели ее к полной капитуляции. Поддаваясь приливам его страсти, поглощавшей ее целиком, она забывала о своих вопросах, о своих сделках с совестью, чтобы просто любить этого человека, этот генератор таких пьянящих ощущений. Эти вены, набухшие на его висках, зубы, сверкавшие между крупными губами, эти такие темные глаза, которые, как помнилось ей, когда она впервые обратила на него внимание апрельским утром перед церковью Сен Северен, она сравнила с глазами оленей из леса Руврэ, в которых синий отсвет переходил в сплошную черноту, заставляли ее забывать обо всем на свете.

— Я буду брать тебя так часто, так горячо, что ты и думать забудешь о слабохарактерном муже, который у тебя когда-то был! Ты моя, ты всегда была и всегда будешь только моей, Флори, разве ты сама этого не понимаешь?

У нее не было больше сил, чтобы ответить. Дыхание ее участилось, отныне для нее не существовало ничего, кроме этого приближения, взлета, этого головокружительного взрыва ее наслаждения.

IV

— Я жила историями о феях и очень любила рассказы о рыцарях, — сказала Жанна. — Впрочем, я уже рассказывала вам о своем детстве!

— Я не устаю о нем слушать, — признался Рютбёф, — оно так отличалось от моего.

— Бедненький маленький мальчик из Шампани!

— Вы все смеетесь, мадемуазель, а ведь я знал гораздо чаще голод и холод, чем уют и развлечения.

— Сочувствую вам и не хочу, чтобы вам впредь пришлось жаловаться на пустой желудок, милый поэт. Попробуйте-ка моих каштанов.

Своими длинными, но отнюдь не худыми руками, пальцы и ладони которых говорили об уравновешенности характера и суждений, девушка вынула из огня несколько каштанов, которые незадолго до этого положила печься. Сидя рядом с Рютбёфом среди разбросанных подушек в большой зале дома на улице Бурдоннэ, Жанна была в прекрасном настроении. Ей нравились и доставляли огромное удовольствие занятия музыкой, чтение стихов, бесконечная болтовня в тепле от большого камина — уют, надежная крыша над головой, присутствие людей, дружба.

Она бросила в золу, смешанную с раскаленными угольями на каменном поду камина, пару пригоршней каштанов, скорлупа которых теперь с треском лопалась. Она взяла несколько штук и очистила для Рютбёфа. Ее пальцы, кое-где запачканные сажей, пахли древесным углем.

За окнами шел дождь. Начало ноября, как всегда, было сырым, серым, угрюмым. Больше не хотелось задерживаться в саду, где на слишком длинных, уже без листьев стеблях подгнивали последние розы; наоборот, тянуло в дом, в его уют, где витали запахи супов или же яблочного пирога, аромат теплого вина и пряностей.

Друг Арно изменился, отяжелел. Было легко ошибиться на его счет: тот, кто не обратил бы внимания на остроту взгляда, на живость лица и ума тоже, на его находчивость и внимание, не задумываясь, отнес бы Рютбёфа с его неуклюжим телом, толстым загривком, с кулаками виноградаря скорее к рабочим, ожидавшим работы на Гревской площади, чем к пользовавшимся любовью парижан менестрелям. Не наделенный ни красотой, ни элегантностью, ни бросавшейся в глаза утонченностью, он был, однако, не лишен черт, вызывавших интерес. Его длинный нос всегда словно принюхивался к ветру, стараясь уловить в нем какие-то доступные только его восприятию колебания, а рот с хорошо прорисованными губами говорил о тонкости, о которой умалчивало все остальное. Жанна говорила про себя, что душа ее воздыхателя была благородной, а тело грубым. Поэтому-то первая ее очаровывала, а второе оставляло безразличной.

— Наша королева Маргарита скоро возвратится из святой земли, — сказала Жанна. — С ее возвращением снова забурлит жизнь двора с ее весельем и ухаживаниями. Поэтические состязания, к которым, кажется, после ее отъезда потеряли всякий интерес, снова возобновятся с полной силой. У вас будет случай блеснуть среди этих знатоков своими достоинствами, которые не могут оставить их безразличными.

— Мне хотелось бы быть в этом так же уверенным, как вы, мадемуазель! Увы, видимо, я рожден под темным знаком, омрачающим мой горизонт. Боюсь, что удачи мне не видать.

— Вы еще слишком молоды в свои двадцать три года, чтобы рассуждать о своей судьбе так, словно за плечами у вас целая жизнь!

Разумеется, я еще не стар, но уже имел достаточно дела с врагами, как внутренними, так и внешними, и могу перечислить их, не рискуя ошибиться. Еще ребенком я уже боролся с нищетой, невезеньем, с внутренней слабостью. Столкнувшись с ними вплотную, я не могу игнорировать их отвратительных сторон, их суровости и уродства. Поэтому не ожидайте от меня, мадемуазель, что я пойду по жизни пританцовывая, беспечно улыбаясь. Я из тех, кому все дается трудно. И верьте мне, слава не составляет исключения, если, конечно, ветер каким-то совершенно необычным образом не подует в мою пользу!