Время пошло вспять. Вспомнилось все до малейших подробностей. Люди, которых оказалось слишком много, чтобы разместиться на каменистом, нависшем сверху над дорогой выступе, где была вырыта могила. Груда белесой земли вперемешку с мелким камнем, которая мешала ей, четырнадцатилетней девочке, подойти к гробу матери. Све­тило весеннее солнце. И она не понимала, что же случилось и за что на них свалилось это горе.

* * *

Весной 1917 года в своем имении Мисхор покончила жизнь самоубийством молодая красивая женщина Ирина Васильевна Нарышкина.

Это ее девичья фамилия. По первому мужу она была Воронцова-Дашкова, по второму — Долгорукова.

Каждому, хоть немного знакомому с историей России, эти фамилии известны. Их носили подлинные русские арис­тократы! Те, кто многими веками служили престолу и были связаны с ним неразрывными узами.

Воронцовы-Дашковы и Долгоруковы являлись княже­скими родами. О Нарышкиных же говорили, что государи не раз предлагали им титул, но они отказывались: «Достаточно того, что от нас Петр Великий произошел».

Между тем об ужасном происшествии писали мало и весьма осторожно. Слишком высокопоставленные се­мейства оказались к нему причастны. Мисхор же старался сохранить свою тайну. Слово «самоубийство» в газетах не употреблялось.

Но так или иначе, родственникам Ирины, пораженным этим неожиданным, страшным концом, надо было как-то объяснить случившееся. И Мисхор назвал причину смерти молодой женщины: воспаление легких. Верил ли хоть кто-нибудь этому? В сущности, это было уже не важно.

А скоро историю с гибелью обитательницы прекрас­ного мисхорского особняка заслонили иные события — грянул октябрьский переворот. Российское дворянство, побросав дома в столицах, хлынуло в свои южные вла­дения. Однако скоро им пришлось убедиться, как нена­дежны эти убежища.

О своей жизни в Крыму, о зверствах, творившихся там после переворота, о том, что человеческая жизнь не стоила и полушки, спустя десятилетия очевидцы этих событий, став эмигрантами, писали очень подробно.

Среди них были и те, кто хорошо знал Ирину, ее семью и часто гостил в Мисхоре. Тем не менее, подробно описывая жизнь в до и послереволюционном Крыму, они почему-то обходили стороной или крайне скупо упоминали мисхорскую трагедию и уж конечно даже предположительно не касались ее причин.

Правда, в недавно опубликованных дневниках императ­рицы Марии Федоровны, матери Николая II, можно найти записи, касающиеся этой смерти. Но они, хотя и интересные сами по себе, ни в малейшей степени не проливают свет на предысторию трагедии. Видимо, Марии Федоровне было известно не более, чем и всем.

А ведь невозможно представить, чтобы, утешая убитых горем родственников и провожая усопшую в последний путь, императрица, привыкшая вникать во все нюансы жизни близких ей людей — а обитатели Мисхора относились именно к таковым, — осталась равнодушной к причине этой трагедии. Скорее всего, стараясь что-то разузнать, она потерпела фиаско — именно поэтому нечего было и записать в дневнике. Почему ближайшие родственники Ирины, даже в отчаянии, которое часто делает людей очень откровенными, предпочли молчать? Или все происшедшее и для них оказалось полнейшей неожиданностью?

Похоже, что несчастная женщина была единственной хранительницей в полном смысле слова убийственной для нее тайны и весь последний отрезок своей короткой жизни одна несла эту непомерную тяжесть, надорвавшую ее. Кому излить душу? В чем искать утешения, когда знаешь: слова бесполезны, и нет такой силы в мире, которая может что-либо исправить.

Видимо, Ирина медленно, но верно шла к мысли, что выхода нет. Никто не поможет. Следовало все решать самой и только самой. Так она и поступила.

Даже при самых скудных сведениях о том, что пред­шествовало трагедии, невозможно отрешиться от мысли, что поводом к ужасному решению стала какая-то любовная травма. Причем из ряда тех, которые, выражаясь языком медиков, несовместима с жизнью.

Здесь случилось что-то совершенно непереносимое для женской души, перехлестнувшее тот предел, когда небытие страшит меньше, чем жизнь. Что же?


…Знаменитый мисхорский дворец, где умерла Ирина, в годы советской власти совершенно внутри переделанный и приспособленный для санаторных нужд, сохранил свой внешний вид.

Красная черепичная крыша и сегодня придает ему на­рядный вид. Буйно цветущая по весне глициния прикрывает его неухоженность. А парк! Тот самый кусочек рая на земле, куда людской скорби, кажется, ход был заказан.

Вот в такую пору и умерла Ирина. Уму непостижимо, как могли соединиться торжество весеннего возрождения, когда все обласкано солнцем, небеса по-особому ярки, а морская гладь ласкова, с тьмой, холодом и немотой, куда она ушла добровольно и безвозвратно.

* * *

Ирина родилась в 1879 году. Ее юные годы прошли в благополучии, довольстве, в тесном общении с родными и друзьями. Барышни и кавалеры, кузины и кузены, сверстни­цы и сверстники — вся эта молодая поросль петербургского дворянства встречалась на новомодных катках, устраивала домашние спектакли, читала стихи, волновалась, мечтала и, как водится, влюблялась.

Мать Ирины была грузинского происхождения. И во внешности ее дочери было заметно присутствие южной крови. Лицо с тонкими чертами казалось даже суровым, если бы не припухлый мягкий рот. Кожу вокруг глаз словно кто-то подкрасил темной краской, оттого они выглядели еще более огромными, «театральными».

На одном из благотворительных базаров, устроенных Шереметевыми в их Фонтанном дворце, Ирина, среди других, продавала сувениры и поделки, изготовленные да­мами-рукодельницами. Выбрав из этого вороха забавного Пьеро в шелковом балахончике, старый приятель ее отца положил в корзинку девочки крупную купюру, улыбнулся и сказал: «Какая же у Васи милая дочка!»

За спиной Ирины, как часовой на посту, стоял ее неиз­менный кавалер Павел Шереметев. Когда все оказалось рас­проданным, он нетерпеливым шепотом сказал ей на ухо:

— Да пойдемте же… Вы сами просили, чтобы я показал место, где Кипренский Пушкина рисовал.

Ирина, обернувшись, кивнула головой, и они незаметно улизнули от гомонившей толпы.

В этой полукруглой, с окном, выходящим на Фонтан­ку, комнате было пустынно и тихо. Оглядевшись, Ирина задумчиво сказала:

— Кипренский вот сюда Пушкина посадил — так, что­бы свет на лицо падал… Вы на портрете видели — у него глаза совсем голубые.

…Сколько Ирина помнила себя, столько же она помни­ла и Павла. Их семейства дружили много лет. Несколько старше возрастом, он взял над юной подругой права по­кровителя и защитника от свар и недоразумений с родными братьями.

Благодаря своему рыцарю маленькой Нарышкиной на детских балах никогда не приходилось скучать, ожидая при­глашения на танец. У нее всегда был свой верный кавалер.

Годы шли. Ирина все больше напоминала грузинскую княжну с гагаринских акварелий — очень высокая, с не­вообразимо тонкой талией, она вызывала банальное, но, в сущности, очень верное сравнение с гибкой лозой.

В ее облике было нечто загадочное, сдержанное, не дающее повода к фамильярности. Подружки шептались, стреляли глазками, уже вовсю кокетничали с молодыми людьми — Иринино же место в компании сверстников оказывалось всегда немного на отшибе.

Подруг у нее почти не было, и она этим совсем не тяготи­лась. А вот с Павлом продолжала дружить, хотя встречаться доводилось много реже прошлого. Но зато тогда разговорам не было конца.

В их характерах и пристрастиях оказалось немало похожего. Оба избегали толпы, шумных сборищ, были романтичны, любили музыку, стихи и обладали развитым воображением. Такое сходство заставляло ценить общество друг друга. Приятно было знать, что есть человек, с которым можно говорить и доверять то, что не скажешь никому.

Павел продолжал себя считать влюбленным в Ирину. Иногда это чувство как будто ослабевало под напором но­вых обстоятельств, впечатлений и разлук — он часто ездил по поручению отца то в одно, то в другое имение в разные концы России, путешествовал за границей.

Однако стоило ему задержаться с письмом Ирине или долго не получать от нее весточки, как он тут же ловил себя на беспокойстве, плохом настроении. Это требовалось незамедлительно исправить, и Павел садился за стол.

Письма к Ирине выходили самыми длинными. Помимо всякого рода описаний они содержали его размышления по поводу собственной жизни. Правильно ли он сделал, что нарушил шереметевскую традицию и, прослужив какое-то время в гвардии, подался в университет? Признавался, что начал посылать в журналы научные статьи и некоторые из них даже напечатали.

Понятно, что в двадцать лет хочется поговорить и о другом, но Ирина была против любовных излияний, порой даже намекала: мол, ему надо бы завести девушку и тогда все станет на свои места. Он замолкал, письма вновь обретали дружеский характер, а потом, изнывая от того, что давно уже не видел ее, забывал о своих обещаниях не касаться сердечных тем. И все начиналось сызнова.

…В восемнадцать лет Ирина была взята в Зимний дво­рец фрейлиной. Она быстро обратила на себя внимание и при дворе Николая II считалась одной из первых красавиц. Помимо прелестной наружности природа наделила ее пле­нительной женственностью и редким обаянием, под кото­рое подпадали все: старики, дети, слуги, генералы, самые злоязычные дамы. Было что-то необыкновенно привлека­тельное в ее обращении, непреднамеренном, естественном и простом.

Стоит ли говорить, какое количество поклонников сразу появилось у Ирины и сколько любопытных глаз следило за тем, что из всего этого выйдет…

* * *

Спустя два года после того, как молодая Нарышкина стала появляться на балах в Зимнем, в доме одного из самых богатых и влиятельных людей империи графа Иллариона Ивановича Воронцова-Дашкова разразился скандал. При­чина, вызвавшая его, оказалась совершенно невероятной для семейства, давно снискавшего в высшем свете репутацию почти идеального.

Графу и графине завидовали, считали их на редкость счастливыми родителями, которые сумели вырастить лю­бящих, послушных детей. Впрочем, все члены этой семьи были связаны между собой узами самой сердечной дружбы. Много ли есть примеров подобному?

И вот в высших сферах молнией пробежала новость: гордая, властная, похожая своим обхождением на особу, у которой под началом королевство, графиня-мать Елизавета Андреевна Воронцова-Дашкова, будучи у кого-то в гостях, совершенно случайно узнала, что ее двадцатидвухлетний сын Илларион — по-семейному Ларри, Ларька — женится.

Не замечая ни окаменевшего лица гостьи, ни ее задро­жавшей руки, хозяева стали вовсю нахваливать достоин­ства невесты. Ах, какая это прелесть, Ирина Нарышкина! Государь и государыня в ней души не чают, а особенно вдовствующая императрица Мария Федоровна. Без Ири­ны в Зимнем не обходится ни один, с самым узким кругом приглашенных, семейный праздник. Что ни говори, в этой жизни такие нюансы имеют большое значение.

Графиня едва понимала, о чем идет речь. Более уни­зительного положения нельзя было придумать! В голове стучало одно: «Женится! Женится, не спросив родителей… Даже не поставив нас в известность».

Дождавшись возможности уехать, убитая этим извес­тием мать вернулась в свой особняк на Английской набе­режной и, не скинув вечернего наряда, принялась писать мужу, в то время находившемуся при кавказских войсках. Ему, только ему, неизменному и незаменимому другу ее сердца, графиня могла рассказать о случившемся и просить совета, как быть дальше. Она боялась взять на себя объяс­нение с сыном, думая, что не сдержится, наговорит лишнего. Пусть уж лучше муж…

Граф-отец написал сыну письмо, которое стоит воспро­извести почти полностью как образец редкого родитель­ского самообладания и умения в самых острых ситуациях не нанести непоправимого урона отношениям с тем, кто, безусловно, виноват.

«Любезный друг Ларька! Сегодня я получил письмо от мамы, в котором меня она извещает о том, что ты просил руки Ирины Нарышкиной. Не могу от тебя скрыть, что твой поступок меня крайне огорчил. Кажется, ни я, ни твоя мать не заслужили такого бесцеремонного и бессердечного с твоей стороны обращения. Ты бы мог предупредить нас о твоем намерении, посоветоваться с нами, наконец, испросить нашего благословения на такой важный шаг. Но ты счел более упрощенно этого не делать, тебе было так удобнее, а будет ли это нам приятно или прискорбно, об этом ты не подумал. Кроме счастия, мой милый Ларька, ни мама, ни я тебе ничего не желаем, даже если с выбором твоим не вполне согласны, верь же нам немного, верь нашей любви к тебе и верь нашему житейскому опыту, всецело для вас, детей, приобретенному».

Самая жестокая отповедь не произвела бы большего действия на Иллариона, чем та родительская грусть, которая чувствуется в каждой строчке. Сын немедленно ответил, выражая всю меру раскаяния.