Кроме того, хотя я и невысокого мнения о ней, но должен, однако же, сознаться, что черты ее лица и ее манеры мне очень нравятся. Я слышал, как она до самой полуночи разговаривала с Мариуччией в чулане на чердаке, возле моей комнаты. Я не мог да и не хотел подслушивать их длинной беседы, но я заметил по тону их разговора, то повествовательному, то веселому, что Даниелла не слишком беспокоится о судьбе своей. Продолжительность этой спокойной болтовни доказывала, что племянница не была под слишком строгим надзором. Наконец я услышал, как отворили дверь, как кто-то сходил по деревянной лестнице, ведущей вниз с этажа, на котором помещаюсь я и Мариуччия, как заскрипела решетка загородки, выходящей на грязную и гористую улицу, прозванную пресловутым именем Via Piccolomini.

Глава XIII

3-го апреля.


Сегодня, в шесть часов утра, меня разбудили звуки грудного, нежного голоса, который звал с надворья Розу, старую тетку и служанку Мариуччии. В способе зова выражалась вся певучесть итальянского языка. Когда мы хотим, чтобы нас слышали издали, то усекаем первый слог и продлеваем звук на последнем; здесь, напротив того, ударение падает на начальный слог, и имя Розы, крикнутое или, правильнее, пропетое в октаве нисходящей гаммы, звучало очень мелодично. Протерев глаза и окончательно проснувшись, я узнал голос stiratrice, встал и, взглянув из-за занавески моего окна, увидел ее на улице, в руках с красивым брасеро античной формы, светло выполированным. Через несколько минут Мариуччия выглянула в окно и потянула одну за другой две бечевки. Решетка сада отворилась, а потом дверь входа в дом, и Даниелла вошла.

Через полчаса Мариуччия вошла ко мне с упомянутым мной брасеро, наполненным жаром.

— Ну, теперь вы не будете зябнуть, — сказала она. — Жаровня, что у нас внизу, слишком велика для вашей комнаты; у вас болела бы голова от нее, и племянница не позволила мне вчера внести эту жаровню к вам, но у нее нашлась поменьше, вот она.

— И она лишается своего брасеро ради меня? Этого я не позволю.

Я позвал Даниеллу, которая распевала на соседнем чердаке.

— Вы слишком добры ко мне, — сказал я ей. — Я уже не болен, и вы балуете человека, который стал вам докучной и неприятной помехой в жизни. Я вас дружески, братски благодарю за это внимание, но прошу вас сохранить для себя эту жаровню; в эту пору года она может еще быть пригодна для вас.

— Что мне с ней делать? — отвечала она. — Я только на ночь возвращаюсь домой.

И не дожидаясь моего ответа, она сказала Мариуччии, что завтрак мой готов, и что она сейчас подаст его.

— Не замешкайтесь, — прибавила она, — приходите поскорей вниз, если не хотите, чтобы яйца переварились, как вчера.

И с этими словами она легко сбежала по лабиринту деревянных крутых лестниц, ведущих к каменным сходам нижних этажей.

— Как вчера? — спросил я Мариуччию, которая принялась прибирать в моей комнате. — Разве ваша племянница была здесь вчера утром? Так она каждый день к вам приходит?

— А то как же? У нее еще немного работы; что было, перешло в другие руки во время ее отсутствия. Но ей недолго сидеть сложа руки; ее все любят и, нечего сказать, она славная мастерица. А пока она помогает здесь мне, как бывало и прежде делывала. Она славная девушка, очень ко мне привязана, а какая живая, словно бабочка; кротка, как дитя, и добра, как ангел. Разве вам неприятно, что она вертится здесь около меня? Это вам ни копейки стоить не будет; она прислуживает мне, а не вам.

Мне показалось, что все это заранее сговорено, и мне ничего более не оставалось, как принять настоящее положение дел в той мере, в какой оно, по-моему, могло быть принятым. Завтрак подала мне Даниелла. Ее чистоплотность, менее подозрительная, чем чистоплотность тетки, живость ее и ее нежное внимание ко мне были бы очень по душе, если бы в эту душу не закралась какая-то недоверчивость, которая ставила меня в оборонительное положение. В ее обращении со мной явно был заметен вызов, но вызов нежный и почти материнский, который, помимо моей воли, более трогал меня, чем льстил мне. Я решился выяснить это, и когда она нагнулась, чтобы подать мне кофе, а ее щека почти касалась моей, я от всего сердца выдал ей поцелуй, на который, она, как казалось, напрашивалась.

Она покраснела и задрожала, будто вовсе не ожидала этого. Это меня удивило. Я полагаю, однако, что недаром же она гризетка, итальянка, и притом хорошенькая, недаром рыскала два года по свету в звании модной горничной, и, вероятно, с ней случались и более серьезные приключения. Итак, чтобы избавиться раз и навсегда от всякого комедиантства с ее и с моей стороны, я счел нужным задать ей вопрос:

— Я вас оскорбил?

— Нет, — отвечала она мне без малейшей запинки и обдав меня самым роскошным из своих взглядов.

— Я огорчил вас?

— Нет.

— Так я могу надеяться…

— Всего, если вы меня любите, и ничего, если не любите меня.

Это было сказано так решительно, что я был поражен ее ответом.

— Что вы подразумеваете под словом любить? — спросил я.

— Разве вы не знаете значения этого слова?

— Я никогда не любил.

— Почему?

— Потому, вероятно, что мне не удавалось встретить женщину, достойную такой любви, как я понимаю это чувство.

— Вы, верно, не искали?

— Любви не сыщешь, если бы и вздумалось искать ее. Ее встречаешь иногда вовсе неожиданно.

— Стою ли я, по-вашему, такой любви, как вы ее понимаете?

— Как это знать?

— Вот уже полмесяца, как вы меня знаете.

— Но я знаю вас не более, чем вы меня.

— Так вы думаете, что для любви нужно знать друг друга лет пятнадцать? Другие не то говорят.

— Вы не ответили на мой вопрос. Что понимаете вы под словом любить?

— Принадлежать друг другу.

— Надолго ли?

— На все время, пока любишь.

— У каждого своя мера верности. Я не знаю своей; как велика ваша?

— Я тоже не знаю.

— То есть, вы еще не имели случая испытать ее? — сказал я очень серьезно, думая про себя: «Рассказывай другим, голубушка!»

— Я не имела случая испытать свою верность, потому что никогда не знала взаимной любви.

— Будем друзьями — это вас ни к чему не обязывает; расскажите мне, как это было?

— В первый раз это случилось здесь; мне было тогда четырнадцать лет. Я любила… Тарталью.

— Тарталью! — но я должен был давно догадаться.

— Это было так глупо с моей стороны; он и тогда был такой же отвратительный, как и теперь. Но я чувствовала потребность любить. Он первый заговорил со мной о любви, как говорят с взрослой девушкой, а мне надоело быть ребенком.

— Хорошо; по крайней мере, вы откровенны. И… он был вашим любовником?

— Мог бы им быть, если бы искуснее меня обманывал; но у меня была приятельница, за которой он ухаживал в то же время и которая открыла мне это. Поплакав вдоволь, мы поклялись друг другу презирать его и смеяться над ним; а так как у нас еще было немножко ревности, мы то и дело указывали друг другу на его безобразие и глупость, и так хорошо вылечились от любви, что после не только не могли смотреть на него, но даже и говорить о нем.

— Ну, слава Богу, с этим все кончилось благополучно. А другой?

— Другая любовь пришла гораздо позже. Беда к чему-нибудь да пригодится. Досада и стыд, что я могла мечтать о Тарталье, сделали меня более недоверчивой и более терпеливой. Многие ухаживали за мной; ни один мне не нравился. Я презирала мужчин, и так как это придавало мне вид высокомерия и разборчивости, кокетство мое и моя гордость были удовлетворены. Мне бывало иногда скучно так чваниться, но, по счастью, я выдержала, и все оставалась такой. Не имея приданного, если бы я вышла замуж в ранней молодости, я была бы теперь нищей, да еще, может быть, с кучей детей и с пьяным или ленивым мужем, у которого, пожалуй, нашлась бы и тяжелая рука в придачу.

— Все так; но кто же был предметом второй любви?

— Погодите… это был лорд Б…

— Ай-ай, а я считал его человеком чистых нравов!

— Он таков и есть. Он никогда не ухаживал за мной и никогда не знал, что мог ухаживать.

— Вот еще непорочная любовь!

— Любовь всегда непорочна, если она искренна; а так как леди Гэрриет и слышать не хочет о своем муже, хоть и ревнует его, из опасения чужих толков, то мне не грех было бы стать ее соперницей, лишь бы это было втайне и не расстраивало бы их. Но и этого не случилось, потому что… раз, в Париже, я видела милорда пьяным. Это бывает с ним не часто, когда ему становится уж очень горько. Мне пришлось укладывать его, чтобы жена не заметила. Пьяный, он показался мне таким безобразным, таким старым, со своим бледным лицом и лысиной без парика, таким смешным в своем несчастье, что прихоть моя разом пропала. Он славный человек, и я всегда буду любить его; я только о нем одном жалею из целой семьи; но если бы пришлось выбирать его в отцы или в мужья, я лучше хотела бы быть его дочерью, чем женой.

— Ну, с двумя мы покончили; каждый принес вам свою долю разочарования, кто ж третий?

— Третий? Третий вы.

За это следовало еще раз поцеловать.

— Постойте, — сказала она мне после другого поцелуя, — вы откровенны со мной, и я должна заплатить вам тем же. Я вас страстно любила, но теперь уже не так, и я могла бы исцелиться от этой любви, как вылечилась от других.

— Скажите же, что может излечить вас, чтобы мне остерегаться этого?

— Стоит попытаться обмануть меня, и так как вам провести меня никогда не удастся, то, заметив ваши козни, я разлюбила бы вас.

— Что вы называете обмануть?

— Любить Медору и уверять меня в противном.

— Клянусь честью, я не люблю ее! Что ж, любите вы меня теперь?

— Да, — сказала она решительно, но увертываясь из моих рук. — Однако, выслушайте, что я вам скажу еще.

— Знаю, — отвечал я с досадой, — вы хотите, чтобы я женился на вас?

— Нет, я не пойду замуж прежде чем испытаю в продолжение нескольких лет постоянство моего любовника и свое собственное. А так как в этом отношении вы ничего не обещаете мне, да и я сама ничего обещать не могу, то я вовсе и не думаю быть вашей женой.

— Отчего же вы колеблетесь?

— Оттого, что вы еще не сказали мне, что меня любите.

— По вашему определению, любить — значит принадлежать друг другу; следовательно, мы еще не любим один другого.

— Не торопитесь, signor mio! — вскричала она, охватывая меня своим влажным взором, как волной сладострастной неги, но отнимая свои руки, которые я держал через стол. — Вы человек ловкий, да и я не глупа. В наших теперешних отношениях любить — значит только желать так любить, как я говорила. Надобно, чтобы это желание было очень велико с обеих сторон. Женщина доказывает силу своего желания уже тем, что жертвует своей честью; но со стороны мужчины вместо желания может быть одна прихоть: он не рискует ничем.

— Но я, кажется, рискую жизнью, если вы говорили мне правду о своем брате и о других своих родственниках.

— К несчастью, я не лгала. Правда, мой брат всегда или пьян, или в отлучке, следовательно, не надзирает за мной; но если злой язык его подзадорит, он убьет вас.

— Тем лучше, милая Даниелла; я рад, что подвергаясь этой опасности, могу доказать вам…

— Что вы не трус? Ваше равнодушие к опасности больше ничего не доказывает. В вознаграждение за мою честь мне нужна уверенность в вашей любви.

— Вот уже в другой раз произносите вы это мудреное слово, — возразил я с досадой и нетерпением, — пожалуйста, не говорите его в третий, не то мы навеки расстанемся.

Она поглядела на меня с удивлением; потом, пожимая плечами, сказала:

— Понимаю, вы не верите; но скажите, почему вы не верите?

— Не сердитесь! Если бы я знал, что именно вы понимаете под этим словом, быть может, я поверил бы вам.

— Это слово не имеет двух значений. Девушка, которая любит, не думая о браке, считается погибшей. Каждый мужчина присваивает право обладать ею, и если она сопротивляется, ее позорят, ее оскорбляют.

— Вы говорите со мной, моя милая, как девушка, которая никому еще не принадлежала. Если бы это так было, я даю вам честное слово, что не искал бы возможности быть первым…

— Это почему?

— Потому что я слишком молод и слишком беден, чтобы быть для вас опорой, в случае если бы любовь наша продлилась.

— Да… — сказала она, задумавшись на минуту, Когда она размышляет, черты ее лица, выражающие решимость и вместе с тем чувственность, оживляются странной энергией. Потом она встала и начала убирать со стола с заметным желанием прервать наш разговор. Я хотел возобновить его, но она молча покачала головой и сошла легко по лестнице, ведущей в сад. Я видел в окно, что в саду, кроме нее, никого не было; я чувствовал, что она обиделась; мне хотелось, чтобы она простила меня, и я стал ее звать, но она осталась недвижима, будто не слыхала меня. Я был в таком волнении, что оно начинало тревожить меня. Это не была, как с Медорой, тревога возбужденной чувственности; это было влечение более сильное, которое рассудок не мог ни заглушить, ни успокоить.