Посреди этих развалин, обнаживших местами значительные углубления, наполненные водой, жители предместья устроили погреба, прачечные, подвалы и террасы. На вершине распавшейся башенки я увидел посреди роскошной скатерти мха, блестевшего под лучами заходящего солнца, большие кусты белых ирисов, растущих в расселинах цемента. Тайный голос говорил мне, что это был сад Даниеллы, и мне воображалось, что и ее я найду в этом доме или, скорее, в этой четырехугольной башне, по сторонам которой возвышались две круглые башенки более древней постройки. Дом этот страннее и несоразмернее всех других в предместье. Входом в него служила арка, ширина которой занимала почти весь передний фасад дома, если можно назвать фасадом одну из сторон этой длинной, вертикально поставленной каменной трубы. Грязный ручей журчит под порогом входа и неподалеку вливается в одну из древних бездонных ям для стока нечистоты.

Мне было тем легче войти, что отверстие это не имеет никакого затвора, и я начал взбираться по грязной лестнице, которая, как мне казалось, служила ходом для многих из жилищ, гнездившихся одно над другим вверх по окраине пропасти. То из них, в которое я вошел, имело в фасаде на улицу около двадцати футов, а в вышину, по крайней мере, сто; в стенах пробито кое-где, будто наудачу, несколько отверстий, которые совестно назвать окнами. Пройдя ступеней шестьдесят, я нашел другую дверь на боковом фасе этого дома и увидел себя в уровень с вершинами древних башенок, а следовательно, и с партером в два квадратные метра, где росли ирисы. Я не в силах был преодолеть желание осмотреть эту площадку, которую вьющиеся по жердочкам розы превратили в крытую беседку, и вышел из клетки лестницы, где до того времени никто не мог видеть меня.

Как хороши эти кусты маленьких желтых роз! Листья их похожи на ясеневые, а стебель тянется и вьется, как стебель плюща или виноградная лоза, в неизмеримую длину. Здесь привольно этой розе; стебли куста, о котором я говорю, имеют длину всей высоты башни, то есть футов пятьдесят. Гибкие ветви, извиваясь над площадкой по тростниковым жердочкам, отеняют маленькую платформу и потом идут вверх по бокам дома, твердо решившись все ползти и ползти вверх, пока хватит стены для их поддержки.

В этой беседке небольшой мраморный надгробный камень, в виде античного алтаря, добытый из развалин и положенный боком, служит скамьей. Семья гвоздик уселась неправильной, перемежающейся каймой по выщербленным окраинам платформы, а по наносной земле, на которой они растут, виднелись кое-где следы крохотной ножки, пятка которой, вдавившись в землю поглубже, оставила оттиск женской туфли, в какие не обуваются бедные фраскатанские ремесленницы; я был почти уверен, что это следы Даниеллы. След этот шел почти до самого края площадки, где более округлое углубление в земле навело меня на догадку, что здесь опирался кто-то коленом, чтобы, нагнувшись над пропастью, нарвать белых ирисов, которые росли из расселины стены, фута два ниже площадки.

Этот садик или, точнее, этот тоннель, образованный вьющимися розами, не огорожен никаким парапетом; цемент расшатавшихся камней скрипел под ногами, и, признаюсь, меня бросало в дрожь при мысли, что сделалось бы со мною, если бы я увидел, как любимая мною женщина нагнулась за черту площадки или только села на надгробный камень, прислоненный к ненадежному переплету из римского тростника, по которому взбираются резвые побеги вьющихся роз.

Я присел на эту скамью, чтобы отдать себе отчет в этом внезапном и сильном ощущении, овладевшем мною, или, вернее, преодолеть его, но с каждой минутой биение сердца становилось чаще и, что бы то ни было, желание или сердечная склонность, прихоть или симпатия, только я чувствую себя под властью чего-то неотразимого.

Наконец мне удалось несколько собраться с мыслями. «Если, — думал я, — Даниелла действительно здесь живет, и если она девушка честная, не должен ли я воздержаться от посещения ее жилища, что могло бы принести ей и огорчения, и опасность! Если же она только хитрая интриганка, зачем мне, несмотря на предостережения, очертя голову самому лезть в западню?» Рассудок говорил мне, что во всяком случае я должен удалиться отсюда, прежде чем соседние кумушки меня увидели.

Я остановился однако же на другом решении, довольно безрассудном: я решил как можно тщательнее осмотреть внутренность этого грязного здания, где, как я полагал, живет щеголеватая субретка мисс Медоры, в какой-нибудь гнусной конуре. «Когда я увижу там, — думал я, — ту отвратительную нечистоту, которая отгоняла меня и от более сносных здешних домов, я исцелюсь от моей причуды, и она не будет более опасна ни для спокойствия Даниеллы, ни для моего собственного».

С этими мыслями я опять сошел с площадки на лестницу и продолжал идти вверх. До сих пор эта лестница действительно была общественным путем сообщения, то есть службой или принадлежностью восьми или десяти смежных домов, расположенных так близко к краю обрыва, что они не могли иметь другого выхода.

Лестница, вся из песчаника, на нескольких плитах которого сохранились римские надписи, становилась все круче, уже и темнее. Кое-где встречал я на пути площадки и приставные лесенки, которые вели к дверям за висячим замком. Сквозь щели этих дверей видна была иногда внутренность жилищ; это были отвратительно грязные комнаты, в которых стояли одна или несколько больших кроватей, более или менее изломанные соломенные стулья и неисчислимое множество горшков и другой глиняной посуды, составляющей здесь хозяйственную утварь.

В другой, более обширной комнате, также пустой и запертой на замок, я увидел большой стол, несколько утюгов и жаровен. «Здесь, — подумал я, — должна быть мастерская моей гладильщицы». Помещение это было до того пусто, что нельзя было ничего заключить об обычной опрятности этой безмебельной квартиры.

Я продолжал свое восхождение и везде встречал запертое жилье. «Что за причина, — думал я, — что в этом доме, очевидно обитаемом, я не встретил до сих пор ни одной человеческой фигуры, не слышал ни одного живого слова». Просунув голову в один из просветов лестницы, я заглядывал в растворенные окна соседних домов — и все дома были тоже пусты, во всех царствовала глубокая тишина, хотя тряпки, развешанные по веревкам, и щербатые кувшины и кружки на окнах доказывали, что эти здания еще не были покинуты жителями на жертву разрушению, которое им угрожает. Наконец, я вспомнил, что Мариуччия говорила мне о каком-то знаменитом проповеднике из братства капуцинов, который должен в это самое время говорить проповедь в одной из церквей города, и тогда только догадался, почему все дома опустели и для чего Даниелла так принарядилась. Не подлежало сомнению, что все здешние жители пошли на проповедь, и я, не опасаясь, мог продолжать мой осмотр. «Звон колокола, — думал я, — предупредит меня, когда настанет время убираться отсюда подобру-поздорову».

Успокоенный в этом отношении, я, наконец, добрался до последнего этажа. Дверь с испорченным замком сама собой отворилась от легкого прикосновения моей руки. Лестница еще продолжалась, но это была уже деревянная винтовая лесенка без перил. Если здесь жила не Даниелла, то какое-нибудь таинственное существо, которого привычки и потребности удобств разительно отличались от всего, что я видел в этом вертепе, потому что ступени верхней лестницы были прикрыты тонкой, чистой плетенкой из тростника, а в пробои двери вместо замка продета была розовая ленточка и кокетливо завязана в бантик.

Я решился постучать, никто не отозвался на этот стук. Я колебался, развязать ли ленточку, которая казалась мне знаком доверия, достойным всякого уважения; но этот бантик мог быть также вывеской какого-нибудь подозрительного приюта. Любопытство превозмогло, я вошел.

Это была просторная комната, во всю длину и ширину верхних стен дома. На стенах комнаты, выбеленной известью, висело распятие, сосуд со святой водой из древнего фаянса и несколько гравюр религиозного содержания. Гипсовая статуэтка ангела стояла в маленькой нише у изголовья кровати, над которым воткнута была освященная верба, еще совершенно свежая. Белая, чистая постель; пол, покрытый плетенками; два стула местного изделия из плетенной соломы, с наивной позолотой на спинках; туалетный столик, накрытый салфеткой, обшитой широкими бумажными кружевами; светлое зеркало, мелкие принадлежности туалета, доказывающие тщательную, даже изысканную заботливость о себе хозяйки; большие букеты цветов в глиняных вазах, служивших, быть может, погребальными урнами древним обитателям страны; кисейная занавесь, еще не обрубленная, у единственного в комнате окна; какая-то благоухающая атмосфера старательной опрятности и целомудренной чувственности, вот что представилось мне в приюте гладильщицы, по-видимому, только что прибранном.

Но точно ли я в ее жилище? А если в ее, то разве я не могу ожидать, что вслед за мною придет какой-нибудь покупатель, которому известно постыдное значение розовой ленточки? Может ли быть, что пригожая девочка, с такими вольными приемами в обращении и таких свободных правил, девушка, сказавшая мне: «Надейтесь все получить, если вы любите меня», жила здесь, как святая в храме невинности, посреди смиренных затей маленького женского кокетства, не помышляя воспользоваться превосходством своего ума, своей роскоши, своих манер перед прочими здешними девушками? Верить в добродетель, даже только в бескорыстие фраскатанской гризетки, не было бы это, как утверждает Брюмьер, верхом донкихотства?

Но какое мне до всего этого дело? К чему это тревожное недоумение? Зачем искать весталку в девочке с искушающим взором, со сладострастной поступью? Не довольно ли убеждения, что она, говоря относительно, столько же заботилась о своей юной красоте, как мисс Медора? Встретить такое стремление к цивилизованной жизни в итальянке ее сословия есть уже такой клад, которым нельзя пренебрегать.

Эти философские выводы довели меня до невыносимой грусти. Я сел у окна на раскрашенном и раззолоченном стуле. Перед окном, из расселины камня, поднимался куст petunia; в промежутках белых цветов этого растения взор мой падал в бездну отвратительной cloaca, куда стремились ручьи помой и навозной воды. А между тем, на высоте, где я находился, свежий ветерок, струясь поверх этих зловонных испарений, был проникнут ароматом цветов и этой комнаты. Роскошная зелень утесов и развалин заботливо прикрывала эту мерзкую сточную яму, а неизмеримый свод неба, возвышающийся над римской Кампаньей и над синими горами далекого горизонта, был так чист, так ясен, что мысль о пороке не в силах была сойтись с мыслью об обитательнице этой воздушной кельи.

«Вот, — подумал я, отторгаясь от овладевшего мною очарования, — это светлое небо и грязные развалины, эти роскошные цветы и зловонные бездны нечистот, эти упоительные взоры и развращенные сердца — не вся ли тут Италия, эта дева, предающаяся объятиям всех на свете разбойников, эта бессмертная краса, которую ничто не может истребить, но зато ничто не в состоянии очистить?»

Звон колокола возвестил, что народ выходил из церкви. Когда я собирался уйти из этой комнаты, еще не вполне уверенный, точно ли то была комната Даниеллы, взор мой обратился на предмет, не замеченный мною до того времени, который доказал мне, что я действительно находился у Даниеллы, и вместе с тем открыл мне трогательную тайну. В нише, в которой стоял ангел-хранитель, я заметил камень странной формы: это был один из маленьких конусов серной лавы, отломленный мною на дороге в Тиволи. Я, быть может, не узнал бы этого обломка, если бы в одном из пористых отверстий не был воткнут засохший цветок барвинка, который я сорвал близ храма Сивиллы. Медора взяла у меня этот цветок и бережно завернула в бумажку, что я приписал тогда английской сентиментальной любви к Италии. Она также выпросила у меня конический отломок сальфатары, и я нашел на нем надпись с означением дня прогулки. Я предположил непременно разведать, похитила ли у нее Даниелла эти вещицы или подняла их в мусоре, но как бы то ни было, я был тронут, видя их у ее изголовья, как вещи для нее священные, и в этом, казалось мне, заключался красноречивый ответ на все мои подозрения. Да, как только мы уверены, что женщина любит нас, то уж тотчас же, само собой, очищается она в нашем воображении, какими бы ни смущалось оно подозрениями.

Отдаленные звуки голосов, фальшиво певших церковные стихиры, снова дали мне знать о приближении посторонних. Я завязал было по-прежнему розовую ленточку, но потом, увлеченный сердечной прихотью, снова развязал ее, вошел в комнату и надел на маленький вулкан античное колечко, купленной мною в columbarium di Pietro. Потом я поспешил выйти, сбежал с лестницы и был уже в середине города, прежде чем обитатели этих мест взобрались на высоты оврага.

Проходя улицу Tomba di Lucullo (говорят, что древняя башенка, застроенная в стенах одного из городских домов, гробница Лукулла), я увидел, откуда раздавалось слышанное мною пение. Полсотни ребятишек обоего пола, стоя на коленях в грязи, голосили перед тремя свечами, горевшими перед изображенной на стене Мадонной. Я готов был пройти мимо, не обращая внимания на эту церемонию, как туда же подошли несколько молодых девушек с цветами, которые они втыкали в отверстия решетки из желтой латуни, охраняющей это место. Даниелла была в числе этих девиц, но голос ее исчезал в этой разноголосице, и мне не удалось узнать, так ли фальшиво она поет, как и другие. Она увидела меня и, улыбаясь, следила за мною взором, но не переставая петь и не отходя от своих подруг.