Он остановился, видя, что растревожил мою рану и что, связанный признательностью, которую обязан был иметь к нему, я с трудом удерживался от желания вытолкать его вон, Кажется, что этот шут знает мою слабую струну и по временам мстит мне урывками за мое к нему пренебрежение. Но он боится меня, и мне стоит нахмурить брови, как он тотчас же прекращает подобные выходки.

Он переменил тему и заговорил о Медоре.

— В Риме говорят, что она поехала во Флоренцию, где выйдет замуж за своего родственника; но я знаю, что это неправда. Она не любит его.

— Как тебе знать это? Даниелла теперь не при ней и тебе некому рассказывать, что она думает.

— Я знаю это от лорда Б… Он думает о себе, что он очень скрытен, но я, что хотите, от него выведаю, разумеется, после обеда.

— А как проведал ты все, что относится к моему делу?

— Вы опять скажете мне, что я служу в полиции? Право, нет. Но у меня везде есть друзья, и я знаю о ваших делах гораздо более, чем говорю.

— Однако же, если ты так привязан ко мне, не мешало бы и мне рассказать это, чтобы я знал, как бороться с моими врагами.

— Со временем и это будет; спешить не к чему. Но вы устали, мосье! Нельзя знать, что ждет впереди, так что ложитесь-ка, отдохните, да соберитесь с силами на всякий случай.

Я в самом деле был утомлен. Внезапный переход от моего прекрасного романа к таким неприятным обстоятельствам так истощил мои силы, как будто я упал на дно пропасти.

— Прикажете мне взять с собой ключ от вашей комнаты? — сказал мне Тарталья небрежным тоном, пожелав мне покойной ночи.

Вопрос был важный. Может быть, он взялся доставить случай схватить меня без шума и так, чтобы мой покровитель подумал, что я сдался добровольно, избегая скуки одиночества. До сих пор Тарталья видел, что я решился дорого продать свою свободу, и потому, изменяя мне, он должен был желать, чтобы меня задержали сонного.

Но, как я уже говорил вам, мне надоели мои подозрения и беспрестанная забота ограждать себя от непредвиденных случаев; я не мог обещать Даниелле избегать их. Кроме того, я с некоторым удовольствием думал, что, если Тарталья предаст меня, я буду иметь право сказать когда-нибудь моей неосторожной любовнице; вот последствия вашей дружбы к этому мерзавцу! Если же этот мерзавец был честен в отношении ко мне, я обязан был дать ему формальное удовлетворение за мою несправедливость.

— Возьми ключ, — сказал я, — и прощай!

Он, казалось, был восхищен этим ответом. Глаза его блестели как у кошки, поймавшей свою добычу, или от признательности за мою доверчивость.

— Спите спокойно, эччеленца, — сказал он, — и знайте, что никто на свете не побеспокоит вас! Сюда строго запрещено входить; хотя и. знают, что вы здесь, но вас оставляют в покое, как вы сами видите.

— Так им положительно известно о моем здесь пребывании? Ты не говорил мне этого!

— Им это положительно известно, эччеленца! Они полагают, что вы попытаетесь уйти отсюда, что было бы величайшим безрассудством. Им думается, что вас выживет отсюда голод; но они забыли обо мне, эти любезные господа.

Он взял мое платье и принялся чистить его в передней. Я был так утомлен, что задремал под шелест его веника.

Через час я проснулся и увидел, что мой чудак сидит перед камином и, грея ноги, внимательно читает альбом, в котором я писал этот рассказ со светлого праздника. Что было писано прежде, вы, вероятно, уже получили; я отправил это к вам из Рима с Брюмьером, у которого есть приятель при французской миссии.

Видя, как этот мошенник перелистывает мой дневник и останавливается на страницах, которые его интересуют, я готов был вскочить и осыпать его оплеухами; но меня остановила следующая мысль: если он, в чем нельзя и сомневаться, принадлежит к полиции, так он убедится, что я не участвую ни в каком политическом заговоре, и главное средство для моего спасения в его руках. Оставим его увериться в моей невинности.

Кроме того, в спокойствии, с каким он читал, было что-то убеждавшее, что он не имел злых намерений, по крайней мере, не имел их в то время: смотря на него, нельзя было подумать, что он замышляет какое-нибудь коварство. Вдруг он начал смеяться, сначала сдерживаясь, но напоследок расхохотался, как сумасшедший.

Причина была достаточная, чтобы проснуться. Я приподнялся на постели и поглядел ему в глаза. Улыбка исчезла с его шутовской физиономии. Между нами произошла немая сцена, как в итальянской пантомиме.

Сначала он хотел спрятать альбом, но, видя, что уже поздно, не робея, воскликнул:

— Боже мой, Боже, как и смешно и приятно видеть себя в рассказе, день в день и слово в слово! Простите мою нескромность, мосью; я так люблю искусства, что, увидя ваш альбом, не мог удержаться, чтобы не раскрыть его. Я думал, что найду в нем рисунки, здешние виды, но вместо них бросилось мне в глаза имя Тартальи. Мне нравится, что я описан здесь, как живой; мое имя не Тарталья и не Бенвенуто, и это меня не компрометирует, А притом вы так умны и так хорошо обо всем этом пишете, что я очень рад припомнить в подробности все, как что происходило. Вот наша ночная поездка на лошадях Медоры и все мои слова, точь-в-точь как я говорил вам их, о разбойниках, об иллюминации св. Петра, о том, как я искусно принудил вас воспользоваться этими лошадьми, которых я на этот случай свел тихонько с конюшни. Признайтесь, мосью, что хотя вы и подозреваете меня, а рады видеть, что я не болван и не дурак.

— Если ты доволен моим мнением о тебе, так чего же лучше? Значит, мы оба довольны друг другом, не правда ли?

— Эччеленца, я говорил вам, — вскричал он с убеждением, вставая с кресла, — и теперь не отпираюсь от слов своих: «Я вас люблю!» Вы почитаете меня канальей и мерзавцем и на словах и письменно; но убежденный, что со временем приобрету вашу дружбу, как вы приобрели мою, я принимаю слова эти в шутку, как это делается между друзьями.

— И хорошо делаешь, сердечный друг мой. Теперь, когда ты уже уверился, что я ничего не замышляю против папы, ты пожалуйста уж не трогай моего писания, если не хочешь получить…

— Гм… вы всегда только стращаете, а никогда не ударите. Вы добры, эччеленца, и никогда не обидите бедняка, который терпеть не может ссор, и душой к вам привязан. Я же никак не раскаиваюсь в том, что прочел ваши приключения, а в особенности об этой проклятой жестяной дощечке, которую нашли в вашей комнате в Пикколомини. Это обстоятельство меня ужасно мучило. Каким образом, думал я, попалась ему в руки эта вещь? И если он уж получил ее, как мог допустить, чтобы она валялась у всех на виду?

— Так это вещь драгоценная?

— Не драгоценная, а опасная.

— Что же это такое?

— Условный знак тайного общества. Вы отгадали это, потому что сами об этом написали.

— Какого общества, политического?

— Гм… Chi lo sa?

— Кто знает? Разумеется, ты!

— Но уж никак не вы; это я вижу! Вы думаете, что эту дощечку подсунул вам агент этого общества; нет, это личный враг.

— Кто же бы это? Мазолино?

— Нет, он так хитро не придумает; притом же, чтобы осмелиться надеть на себя доминиканскую рясу, надобна посильнее протекция, чем у него; этот пьяница никогда не будет человеком. Видели вы в лицо мнимого монаха?

— Да, если это тот самый, которого я встретил в Тускулуме; но в этом я не уверен.

— Ну, а тот, что шлялся здесь на этих днях?

— Это тот самый, что я видел в Тускулуме; я почти убежден в этом.

— Узнаете ли вы его в лицо?

— Кажется, что узнаю.

— Обратите на это внимание, если вы его еще где встретите, и будьте осторожны. Что, он высок ростом?

— Довольно.

— Толст?

— Да, он довольно полный.

— Если толст, так это не он.

— Кто же этот «он»?

— Тот, о котором я думал; но мы посмотрим, я уж доберусь до правды. Спите спокойно, эччеленца; Тарталья не спит за вас.

Он вышел, взял ключ с собой, а я снова заснул.

В пять часов, по обыкновению, я проснулся. Возле меня никого не было; я был один; при этой мысли я невольно вздохнул.

Одевшись, я вышел на террасу и взглянул на окрестность. На целом видимом мной пространстве не было ни души. Издали только слышалось движение людей, отправлявшихся на полевые работы. В шесть часов Тарталья принес мне котлеты и свежие яйца. Я испугался, заметив какое-то беспокойство в выражении его лица.

— Даниелле хуже? — вскричал я.

— Нет, напротив, ей легче. Вот письмо от нее.

Я вырвал у него письмо. «Надейся и будь терпелив, — писала она мне. — Я скоро с тобой увижусь, несмотря на препятствия. Не выходи из Мондрагоне и не показывайся. Надейся и жди любящую тебя».

— Она пишет мне, чтобы я не показывался, — сказал я Тарталье, — а ты уверял, что пребывание мое здесь известно.

— Э, мосью, — отвечал он с нетерпением, — ничего я не знаю. Не показывайтесь, это не помешает. Но здесь такие дела делаются, что я и понять не умею… Я недаром думал, на кой черт им этот бедный художник; не может быть, чтобы они считали его опасным. Он, верно, только предлог, а речь не о нем. И точно, тут есть другое дело, или они только воображают себе это.

— Объяснись, я не понимаю.

— Нет, вы не имеете ко мне доверия.

— Напротив, сегодня я уже вполне доверяю тебе; я. целую ночь был в твоих руках и спал спокойно. Я уверен, что ты не желаешь, чтобы меня задержали ни здесь, ни за стенами замка. Говори!

— Ну, так слушайте. Что, вы один здесь?

— Что, один ли я в Мондрагоне? Ты еще сомневаешься в этом?

— Да, я сомневаюсь, мосью…

— Знаешь ли, — отвечал я ему, пораженный той же самой мыслью, — если бы ты спросил меня о том в первый день моего переселения сюда, я был бы такого же мнения. В этот день и в наступившую ночь я сам думал, что нас двое, или даже несколько человек укрывается еще в этих развалинах. Но я живу здесь уже целую неделю и уверен, что живу один-одинехонек.

— Э, вот уже кое-что и знаем! Кто-нибудь поважнее и поопаснее вас был здесь. Это знают и полагают, что он еще здесь, и если за вами присматривают, так это так, в придачу, или потому, что вас сочитают связанным с этой особой или с этими особами… Ведь вы говорите, что, быть может, здесь было несколько человек?

— Это я говорю наудачу; но я могу рассказать тебе, что со мной случилось. Мне показалось, что я слышал шаги в pianto.

— Что такое pianto, мосью?

— Маленький монастырь.

— Знаю, знаю. Так вы слышали?..

— Может быть, мне и послышались шаги человека.

— Одного?

— Одного.

— Что же еще?

— А еще — что я ночью слышал и слышал очень хорошо, как играли на фортепиано.

— На фортепиано? В этих развалинах? Не приснилось ли вам это, мосью?

— Я не спал и был на ногах.

— А Даниелла тоже слышала?

— Точно так, как и я. Она полагает, что это был орган монастыря Камальдулов и что звуки его изменялись отдалением.

— Это верно так и было. А больше вы ничего не знаете?

— Ничего. А ты?

— Я-то уж узнаю. Скажите мне еще, мосью, вы везде побывали в этих развалинах?

— Везде, где только можно пройти.

— И в подвалах под terrazzone?

— В той части этих подвалов, которая не заделана.

— Говорят, что туда опасно ходить.

— Да, без свечи и без предосторожностей.

— Но свеча и предосторожности не помешают обрушиться этой громадной террасе, которая, Бог знает, на чем держится.

— Кто сказал тебе это?

— Фермер Фелипоне.

— Это правда, что жена его не пускает играть на terrazzone, но это опасение, кажется мне, не основательно. Такая громада, опирающаяся на такую скалу, не боится времени.

— Но боится землетрясений, а они здесь не редки. Говорят, что многие огромные своды уже обрушились и что когда-нибудь terrazzone осядет, если не совсем развалится. На этой террасе есть места, где стоит вода, растет камыш и где нога проваливается, как в болото. Вот почему заделали вход в cucinone (большая кухня); колонны с флюгерами были трубами этой кухни, которая до сих пор славится в околотке. Когда я держал наемных ослов во Фраскати, я раза два пытался пробраться туда. Хорошо, если бы можно отыскать удобный вход! Тогда я выхлопотал бы себе у управляющего княгини исключительное право водить туда путешественников и зашиб бы копейку. Но это дело невозможное, мосью, стоит толкнуть заступом в эти старые стены, внутри зашумит, загремит, посыплется, так что волос дыбом станет. Здешние жители думают, что это бесовщина проказит, а дети уверяют, что там живет befana.

— Что такое befana?

— Это то, чего все боятся, а никто не видел, Это дух-зверь, который делает и добро и зло.