— О, нет! — сказал доктор, показывая пантомимой, что запирает себе рот. — А с каких, однако, пор доктор не может безнаказанно опорожнить все бутылки, которые помещаются на столе?

— Что касается до чина, — снова начал князь, — я сейчас же произвел бы нашего нового друга в полковники, потому что он уже показал себя. Знаете ли вы о том, что ваше приключение на via Aurelia наделало шуму, не скажу в Риме, в этом огромном вместилище, где человеческий голос скорее замирает, чем здесь, но в той привилегированной сфере, где можно говорить о чем-нибудь, хотя бы, например, о происшествиях на больших дорогах. Вы, кажется, хорошо отделали одного полицейского агента, который вместо исполнения своей обязанности грабил путешественников. Его побранили, пригрозили и простили, потому что это был драгоценный человек для ловли беглецов. Ему-то поручено следить за нами; но он при этом не забыл своих личных дел и постарался отомстить вам ложными доносами.

— Нам говорили, — сказал доктор, — о некоем Мазолино, и потом еще об одном скоте ejusdem farinae, который подстерегал и вас, и следил за нами, но нам удалось обмануть его. Кажется, его называли Тарталья.

— Эччеленца, — отозвался Тарталья, который усердно занимался перемыванием стаканов в фонтане, и, услыхав свое имя, думал, что его кличут.

— А, так это он? — воскликнули с хохотом князь и доктор.

— Да вы, господин Вальрег, терпите подле себя самую отъявленную каналью в целом здешнем краю.

Напрасно я старался уверить их в преданности ко мне Тартальи; слова доктора услыхал повар Орландо, который воскликнул в свою очередь:

— Cristo, если б я не боялся испортить яичницу, я бы затопил печь этим негодяем!

— Шпион, шпион! — заревел басом поваренок.

— Шпион! — подхватил тенором камердинер.

— В воду, в воду его! — запищал грум Карлино.

Эта мысль всем понравилась. Человек, которого я видел около лошадей и который оказался слугой доктора, присоединился к прочим; в одно мгновенье Тарталья был схвачен и отнесен к большому резервуару, куда хотели погрузить его. Вынужденный вмешаться в это дело, я не без труда успел выручить его. Когда я объяснил причины моего доверия к нему, князь удостоил его помилования, что возбудило против меня ропот всей его прислуги.

— Оставьте его! — сказал доктор, — Через два часа нас здесь не будет. Этот негодяй, хочет не хочет, должен будет следовать за нами до тех пор, пока мы не переступим за границу.

— Да, да, за границу, достопочтеннейшие господа! — воскликнул Тарталья, не помня себя от страха. Однако он сумел обезоружить доктора, который хотел дать ему несколько ударов хлыстом, в угоду недовольной прислуге. Тарталья рассмешил его своими уморительными минами и жалобами вроде Санчо Пансы.

— Боже милосердый, — хрипел он, как удавленный, — я собирался так хорошо пообедать! А эти добрые господа, да благословит их небо, совсем прогнали мой аппетит, и вот я должен буду голодать нынешний вечер, тогда как вовсе не имел желания поститься.

— Уверяю вас, — сказал я князю, — что если он сдержит свое слово, то уже довольно будет наказан. Что касается до опасений, возбуждаемых им, то я желал бы их уничтожить, и даю честное слово разбить голову Тарталье, если он во время вашего бегства сделает хотя бы малейшую попытку изменить вам или даже сделает какую-нибудь неосторожность.

Несмотря на мои торжественные обещания, Тарталью, по приказанию доктора, вздернули в какую-то стенную нишу, футов на двадцать от земли, и потом убрали лестницу.

Он довольно благодушно принял эту штуку, потому что мог свободно расположиться в нише, не опасаясь головокружения. Через час ему удалось своими комическими жалобами до того развеселить слуг, что они на вертеле переправили к нему остатки своего обеда.

К великому отчаянию Орландо, этот случай был причиной того, что яичница испортилась; но он утешился во время десерта удачным исполнением одного блюда, наверху которого красовался сахарный попугай.

К десерту пришел мызник Фелипоне, которого именно и ожидал четвертый прибор. Он не хотел, чтобы заново подавали кушанья, потому что он пообедал. Жена его оставалась при синьоре, которая приготовлялась к отъезду и хотела прийти сюда уже перед самым отъездом, чтобы выпить только чашку чаю. Таким образом, я узнал, что дама, которая готовилась к похищению, скрывалась в одной из маленьких вилл, за кипарисной аллеей, по другую сторону дороги, которая вела во Фраскати, что давало князю возможность видеть ее каждый день у Фелипоне. Но с тех пор, как началась блокада, эти свидания становились все реже и затруднительнее, потому что за мызником присматривали.

Заметив меня, он, казалось, удивился, но ему объяснили причину моего присутствия и представили меня, как еще одного приятеля, которому также надобно было помочь бежать.

— Так, — сказал он, смотря на меня благосклонно, — это наш молодой живописец, обитатель казино, возлюбленный…

Я схватил его за руку, он улыбнулся и замолчал.

Через минуту, в то время, как князь и доктор занялись разговором, я шепнул на ухо фермеру:

— Здорова ли она?

— Ничего. До сих пор ей хорошо, — отвечал он, — но завтра ей будет хуже, когда она узнает о вашем отъезде.

— Как вы думаете, могу ли я видеть ее сегодня вечером?

— Нет, решительно невозможно, в садах везде расставлены солдаты.

— Но разве вы тоже в блокаде?

— Нет, я могу завтра идти в виллу Таверна. Что ей сказать от вас?

— Что я остаюсь и жду ее выздоровления, потому что она моя жена перед лицом Бога!

— Все это очень хорошо, соглашусь ли еще я на это, — сказал добряк, засмеявшись, — я ведь служу ключом к terrazzoni; чтобы вы не умерли от чахотки, надобно будет доставлять вам съестные припасы. Но об этом что толковать? Я не люблю госпожу Оливию: она persona sofistica, но вас я люблю за Даниеллу, которая мне крестница; она праведная девушка, люди еще мало знают ее, и вы хорошо делаете, что любите ее, как честный человек.

С той минуты я почувствовал дружеское расположение к доброму Фелипоне. Это был плотный, приземистый мужчина с круглым лицом и курчавыми волосами. Его физиономия постоянно улыбалась, даже и в то время, когда он говорил о чем-нибудь серьезном, но то была не улыбка тупоумия, а какая-то беззаботная, симпатичная веселость… Мне стало досадно на доктора за то, что он обманывает эту открытую, доверчивую душу, хотя он и оправдывал себя по-своему, представляя невозможность возмутить подозрениями тихое спокойствие этой счастливой человеческой натуры.

— Пойдемте в салон пить кофе, — сказал нам князь, поднимаясь со своего места, — а вы, друзья мои, — обратился он к слугам, — кушайте досыта, но не пейте много; нам надобно принять меры, чтобы выбраться отсюда, да иметь в виду длинный путь без роздыха.

— Так, значит, все улажено, — сказал Фелипоне, садясь на одно из кресел, которыми он ссудил своих гостей, — я привел с собой коня синьоры, она приедет сюда на моей лошаденке, на которой я потом буду провожать вас, потому что не хочу расстаться с вами, пока вы не будете вне опасности.

Когда я заметил, что гораздо благоразумнее взять лошадей не ранее, как в деревне, мне объяснили, что внизу подземной галереи, которая идет под кипарисной аллеей, стоит вода почти по колено.

— Когда мы будем там, я возьму вас на лошадь, — сказал Фелипоне, — у нее достанет силы нести двойную тяжесть.

— Вы забываете, что я не еду.

— Вы не едете? — воскликнул доктор.

— Вы не едете? — повторил князь.

— Нет, — отвечал Фелипоне, — и хорошо делает. Я беру его пока на свое попечение; но он, как друг, не откажется проводить вас вместе со мной. Если во время вашего бегства повстречается несколько солдат, то не худо иметь поболее рук.

— Нет, нет! — сказал князь. — Зачем подвергать его опасности?.. Я не хочу этого!

Тогда я обратился к нему с просьбой не произносить оскорбительного для меня отказа; чувство чести освобождало меня от клятвы, данной Даниелле. Любовь не может внушить трусости. Я так красноречиво описывал удовольствие, которое доставляю себе в этом случае исполнением своего долга, что князь уступил и крепко пожал мне руку.

— Жаль мне будет, если вы возвратитесь сюда, — сказал он, — потому что ваше положение здесь незавидное. Пока мы тут, мой брат кардинал запрещает проникать во внутренность замка, но когда узнает о нашем отъезде, он охотно сделается уступчивее и даст позволение отворить двери. Вас арестуют, и брат мой, вероятно, вами пожертвует; тогда, может быть, вы поплатитесь заточением более жестоким, нежели заточение в Мондрагоне, за тот случай, который нас свел.

— Не бойтесь, эччеленца, — сказал Фелипоне, — я помещу его здесь, оставлю ему эту мебель, и поведу дело так, что все будут уверены, что он уехал с вами. Пусть делают тогда полицейский обыск в замке, тем лучше; я отвечаю за него, если он променяет казино на террадзону…

— Полагаюсь на вас, — отвечал я, — и на все согласен, лишь бы остаться здесь.

Глава XXXI

Кофе оказался превосходным; закурив отличные сигары, мы заговорили о политике. Как только судьба столкнет людей, хотя бы немного симпатичных друг другу, этот разговор делается необходимым. Выражая свои мнения, я старался однако же, не оскорбить моих хозяев. Мне было гораздо приятнее узнать убеждения этих итальянцев, подвергшихся изгнанию и преследованию, нежели навязывать им свои.

Я вскоре заметил, что князь и доктор были совершенно различного мнения относительно средств к освобождению Италии. Доктор мыслил последовательнее и смелее князя: он восставал решительно против старого порядка вещей, тогда как князь, отважный по природе, но робкий по правилам, восставал только против злоупотреблений и мечтал о восстановлении Италии в том виде, как она была во времена Льва X и Медичи.

О своем родном Неаполе отзывался он с ужасом и презрением. Но не допускал и мысли о перемене настоящего порядка вещей. Он был свидетелем того, как чернь делается добровольным орудием деспотизма, и энтузиазм принципа не мог пересилить в нем отвращения, возбужденного самим фактом. Из этого я вывел для себя заключение, что когда такие доброжелательные и искренние натуры, какова была натура этого князя, не довольны народом, то виноват народ, что во всяком государстве только тогда можно считать народ вполне созревшим и крепким, когда он внушает доверие и сочувствие людям с возвышенным умом и любящим сердцем. Народу можно бы сказать: скажи мне, кто тебя любит, я узнаю, каков ты. Кажется, де-Местр говорит, что «всякий народ имеет такое правление, какого сам заслуживает».

Впрочем, защищая законность прав и привилегий аристократии, князь очень мило отрекался от своих собственных в пользу истинных служителей науки и искусства. Мало того, он с простодушной скромностью ставил меня выше себя, потому что во мне предполагал талант, тогда как сам он умел только танцевать, импровизировать на гитаре и ездить верхом. Однако, такие похвалы нимало не ослепили меня; я слыхал, как аристократы и образованные богачи расточают подобные комплименты самым незначительным артистам. Эта фраза, избитая, но хорошего тона, всем говорится и ничего не значит: все светские люди так же просто льстят бедным артистам, как говорят любезности безобразным старухам; это главный признак их благовоспитанности и приятнейшая принадлежность их барства.

Впрочем, может быть, князь и действительно был убежден в том, что говорил: в характере его совсем нет того насмешливого лукавства, которого всякому бедняку следует остерегаться от сильных мира сего. Своей простодушной непоследовательностью князь напоминает мне французских вельмож XVIII века, которые превозносили до облаков философов своего времени, но никогда не могли принять результаты их начал.

В теориях доктора было вообще более логики, но зато он впадал в другую крайность. Плебей по рождению и демократ по убеждениям, доктор смолоду создал себе идеал гражданского героизма, он оказал при случае примерную храбрость и преданность своему отечеству; но в зрелых годах в нем, как кажется, развились пороки, которые я готов назвать пороками героев: невоздержанность в чувственных наслаждениях и эгоистическая безнравственность грубых страстей.

Насытившись толками о республиканских добродетелях, князь, коротко знавший своего друга, упрекнул его в том, что он добр, смел и самоотвержен по темпераменту, а не по принципу, что совесть у него слишком широка: так, например, он был способен обмануть лучшего друга, чтобы сманить у него любовницу или соблазнить жену; хороший обед предпочитал всякому серьезному занятию; едва верил в Бога, — словом, князь находил, что доктор не лучше его самого. Доктор возражал на это, что добродетели гражданина ничего не имеют общего с добродетелями остальных людей; что от патриота, прославившегося своими подвигами, не следовало и требовать узкой нравственности простого смертного; что все должно прощать (чуть-чуть не дозволять) тому, кто мечом или словом способствовал спасению своего отечества. «Не о том должны помышлять итальянцы, чтобы быть благоразумными и нравственными, а чтобы быть мужественными и прогнать чужеземцев. Сначала будем истинными итальянцами, а там уж постараемся быть людьми!»