— Так и я должен идти до этой деревни?

— Нет, вы скоро доберетесь до одного диковинного здания, там подождите меня. Вы будете одни-одинехоньки, может быть, у вас голова закружится, но это не опасно, площадка загорожена перилами.

— За меня не бойтесь, бегите к Даниелле.

— Да, сначала к ней, а потом пойду вытащу из ниши беднягу Тарталью, который верно уж стосковался и очень будет рад позавтракать, чтобы разогнать скуку. Однако, ведь и вам не худо бы позавтракать на этой вышке.

— Это мне все равно, я хочу только спать…

— А когда проспитесь, то проголодаетесь. Да что, черт возьми, вот вам моя трубка и немножко табаку, а вот фляжка анисовки и кожаная чарка для воды, здесь ее не занимать!

— Нет, нет, не оставляйте мне этого, вам самому будет нужно на возвратном пути, ведь вам предстоит еще длинный путь…

— Вот еще, это не беда, я совершенно отдохнул, как увидел Мазолино, прошпигованного моей дробью. Я вот только выпью чарку за ваше здоровье, чтобы меня на дороге сон не разобрал.

Он наполнил водой свою кожаную чашку, влил в нее несколько капель анисовки и подал мне, приговаривая с шутливой вежливостью: «Прежде вы!»

— Ай-ай, — вскрикнул он вдруг, когда мы оба утолили свою жажду, — что я вижу? Бог не оставляет вас, приятель. Берите скорее то, что Он посылает; это не вкусно, но питательно, и теперь я спокоен на ваш счет.

Сказав это, он вытащил из потока небольшой мешок, сшитый из грубого холста и прицепленный к одному из выдававшихся камней утеса.

Глава XXXIII

В мешке заключалось несколько фунтов люпиновых семян. Эти жесткие и нестерпимо горькие зерна разводятся в огромном количестве на всем протяжении римской Кампаньи и составляют главную пищу бедных людей. Растение люпина красиво и очень плодовито. Чтобы сделать семена его съедобными, прежде всего отваривают их в воде и счищают толстую шелуху; потом кладут в мешок и опускают в проточную воду, что отнимает горечь: затем снова варят их, наконец, грызут. Многие рабочие и крестьяне не знают другой пищи.

— Этот мешочек пришел оттуда, — сказал мызник, указывая на вершину скалы. — Какой-нибудь деревенский бедняк положил его в ручей и так плохо прикрепил камнями, что его унесло водой. Возьмите без церемонии эти семена, они уже пропали для своего хозяина. Посмотрим, довольно ли они вымокли!

Он раскусил зерно и сморщился.

— Похуже вчерашнего ужина, — сказал он засмеявшись, — но добрые люди говорят, что не худо иногда поговеть для спасения души. Впрочем, во всяком случае, это хорошая находка. Так как никто не пришел сюда искать этого мешка, значит дорогу считают непроходимой, и потому вы здесь в совершенной безопасности. Итак, с Богом, мой любезнейший. Я очень рад, что познакомился с вами, надеюсь свидеться с вами часов через двадцать, а покамест употреблю все старания, чтобы быть вам полезным.

Мы дружески обнялись. Он настоял на том, Чтобы я оставил при себе его фляжку и чарку. Я нашел в своем кармане целую связку превосходных сигар, которыми накануне князь насильно наделил меня. Фелипоне закурил свою трубочку, затянулся несколько раз, чтобы освежить свои силы, и пошел дальше, уверив меня прежде, что до тех пор не остановится, пока не дойдет до Даниеллы. Несмотря на бессонницу и трудный переход, он шел так твердо, а круглое лицо его было так свежо, что я невольно стал надеяться.

Без большого труда взобрался я по уступам маленького каскада и очутился вдруг перед самым странным строением, какое мне когда-либо случалось видеть. Это старинная гвельфская башня, со стрельчатыми отверстиями и косыми зубцами, высеченными наподобие пилы. Во времена вражды Орсини и Колонна такими башнями защищали обыкновенно входы в ущелья; почти такая же запирает овраг потока Марино. Скала имеет сбоку углубление и образует площадку, на которой стоит эта башня, совершенно скрытая и неприступная (хотя я сам проник в нее с этой стороны), потому что уступы маленького водопада можно бы и теперь сделать непроходимыми, проведя в эту трещину большую массу воды. Арка, проделанная в фундаменте здания, теперь сквозном, по-видимому, была назначена именно для этой цели. В настоящее время под ней протекает скудная струя, которая с трудом просачивается сквозь груды мусора и обломков. Когда я достиг площадки, может быть, стоило только внезапно разбросать эти обломки, чтобы совершенно прекратить сообщение между мной и остальным светом в этой башне голода.

С площадки я вошел в небольшой полукруглый зал, не имевший другого — выхода. Не здесь ли запирали пленников? И как проводили их в эту комнату?.. Не стараясь ответить себе на все эти вопросы и изнемогая от усталости, я бросился на кучу извести и кирпича, и заснул, как в пуховике.

Проснувшись, я ничего не мог припомнить, ни того, что мне снилось, ни того, что привело меня в это странное место. Лишь тогда я был в состоянии отдать себе отчет в своем положении, когда увидел подле себя ружье. Я посмотрел на часы: они показывали полдень, но так как я не заводил их, то, может быть, было и больше двенадцати. Солнца мне не было видно, потому что за стенами башни, скрывавшими от меня горизонт, возвышались еще отвесные скалы. Я только сбоку мог видеть частицу оврага и, судя по направлению и длине теней, отбрасываемых несколькими тощими деревьями, заключил, что могу безошибочно перевести стрелку на два часа. Несмотря на порядочный холод и страшный аппетит, я проспал часов шесть сряду.

Я вспомнил, что во сне мне грезилось, будто я ел что-то. Я вынул полусырые и еще очень горькие семена, посланные мне судьбой, и начал грызть их. С помощью анисовой водки и хорошей сигары этот завтрак показался мне сносным. Мало-помалу я согрелся и пришел в самое приятное состояние духа, какого можно было ожидать после моих незабавных приключений. Силы мои возвратились. Я взобрался на обломки своего убежища, чтобы удостовериться, в какой мере я мог считать себя вне опасности. Зная, что селение в двух шагах отсюда, я не мог понять, как дети, которые везде пролезают и все находят, не добрались еще до этой башни, будто бы открытой пастухом Онофрио? Я долез до пролома в стене и убедился собственными глазами, что башня кругом загорожена, а скала, поддерживавшая ее, стоит совершенно отдельно; вероятно, прежде через пропасть был перекинут мост, который впоследствии обвалился; поэтому и самую башню считали, быть может, ненадежной и бросили ее. Впрочем, она уже ни на что не годилась, так как даже пастухи считали овраг непроходимым, то верно никому не пришло в голову влезать по уступам водопада. Для этого нужно, чтобы человек, как зверь, спасался от погони, или имел такого проводника, как Фелипоне.

Я раздумывал, к чему могло служить это здание, выстроенное в такой глуши и до того завязшее в расселине, что из него невозможно было даже наблюдать окрестность. Наконец, мне пришло в голову предположение, очень вероятное в стране, подверженной частым землетрясениям, а именно, что эта башня была выстроена на вершине утеса, футов на сто выше; но скала внезапно могла обвалиться, а здание, переломанное и разбитое, скатилось на площадку, которая теперь служит ему подножием, и останется в этом положении до другого случая, то есть до тех пор, пока другой толчок не сбросит его окончательно в пропасть. Нечто подобное случилось уже однажды в тиволийском Нептуновом гроте, где своды обвалились от чрезмерной быстроты потока.

Итак, вначале тут была башня, наблюдательный пост на вершине скалы, над пропастью и водопадом. Предполагаемое землетрясение могло прорыть потоку другое русло и тем уменьшить массу воды в водопаде; тогда же должна была образоваться расселина, в которую попала башня, вместе с обломком утеса, на котором она стояла. Все это могло случиться в XV веке, вскоре после необдуманного построения этой maledetta — так назову я эту башню, — чтобы вы знали впоследствии, что я говорю именно о ней.

Шум водопада мешал мне расслышать какие-либо посторонние звуки, и я не мог узнать, был ли кто-нибудь надо мной, на верхней площадке скалы. Вероятно, она обитаема, потому что селение так близко, но так как я никого не видел, то заключил, что и меня никто не видит.

Не знаю, можете ли вы представить себе все величественные ужасы этого жилища: даже совы боятся тут селиться.

Над головой моей разбитая башня со всех сторон представляла проломы и обвалы, кое-как поддерживаемые сводами небольшой комнаты, в которой я находился. Куча песку, нанесенного на площадку случайными дождевыми стоками, служила убежищем множеству пресмыкающихся, которых я тотчас изгнал. Вход в мою Конуру не был защищен ни ставнями, ни дверью; но так как отверстие было не велико, то я был совершенно закрыт от ветра.

Я постарался так устроиться, чтобы провести день как можно терпимее. Сев на маленькую площадку, я старался победить головокружение, предсказанное мне мызником: я действительно чувствовал очень сильное головокружение. Вообразите себе дырявое гнездо, прицепленное к стене пропасти, глубиной в несколько сот футов; вдоль этой стены льется водопад, который сверху как будто сейчас упадет вам на голову, а под годами теряется в неизведанном пространстве. Спокойствие этой блестящей струи, гладко скользящей по утесу и небрежно катящейся вниз, заключает в себе что-то великолепное и вместе отчаянное. Здесь нет опьяняющего шума тиволийских водопадов; я забрался так высоко, что мне ничего не слышно, кроме серебристого, чистенького и однообразного звука, который беспрерывно твердит: «Уйду, уйду», и ничего более.

Мне также хотелось уйти, броситься вниз и, спрыгнув в овраг, вместе с ручьем бежать во Фраскати. При мысли, что я скоро могу увидеть Даниеллу, я задыхался от нетерпения; я уже не в силах был превозмочь себя и рассуждать с самим собой, как делал это во время последнего пребывания в Мондрагоне. Мне казалось, что я уже расквитался со всеми неудачами, с волнениями, опасностями и трудами всякого рода, что, наконец, после стольких мрачных и скорбных дней, я имел право хоть на один день полного счастья. Я спорил с судьбой, хотел избавиться от всех испытаний и нетерпеливо спрашивал, когда же им будет конец.

Я чувствовал себя грустным и бессильным, меня пугали воспоминания недавно прошедшего: мне представлялся разбитый череп Кампани, кровавый мозг его на стене шалаша, собаки пастуха Онофрия, лижущие на камнях еще теплую кровь; мне казалось, что на стволе моего ружья все еще были отвратительные пятна, и я чуть не сбросил его в водопад. Мне виделся неподвижный взгляд мертвого Мазолино, и его сходство с Даниеллой снова защемило мое сердце. Я не воин, а художник; я не люблю и не привык убивать; как ужасно жить в стране, которую закон не хочет и не может защитить от истинных врагов ее! Это просто разбойничий притон; как бы вы ни были кротки и добродушны по природе, но при случае, непременно должны сделаться палачом в этом распадающемся обществе.

Голова моя кружилась не только от глубины пропасти, бывшей у меня под ногами, но и от всех ощущений, волновавших мою душу: я чувствовал ожесточенное презрение и свирепую ненависть к этим испорченным отбросам человечества. Я живо представил себе светлый взгляд и безмятежную улыбку, с какими Фелипоне приветствовал солнечный восход после этого ночного «побоища, и подумал: «Вот до чего доходит человек добродушный и способный к преданности, когда он поставлен в среду этих дряхлых, отживших обществ, где всякий обязан защищаться своими средствами и так же спокойно убивать человека, как бешеную собаку».

Решительно я не создан для подобной забавы. Я пробовал охотиться, но никогда не любил охоты, и если бы мне самому приходилось резать цыплят на жаркое, я бы согласился лучше ничего не есть, кроме зерен и травы. Но охотиться за людьми всегда будет для меня совершенным кошмаром. Мне нужно было употребить всю силу воли и все усилия ума, чтоб отогнать какие-то видения, начавшие, как в бреду, представляться в мрачной обстановке моего убежища.

К счастью, в кармане моего платья нашелся маленький походный альбом и карандаш. Я начал изучать очертания водопада и скал; потом, чтобы согреться и расправить члены, предпринял гимнастическую прогулку по уступам. Овраг был так пуст, что мне пришла охота идти дальше, но из страха расстроить близкое счастье я сделался совершенным трусом и продолжал прятаться в расселине, которую нельзя увидеть иначе, как подошедши к самой подошве утеса, что, как я испытал, очень трудно.

Поужинать мне не удалось: я забыл положить в воду мешок с люпиновыми семенами, и они совершенно засохли. Однако, во избежание слишком сильного голода, я разгрыз несколько зерен и выкурил сигару. Вкушая эту скудную пищу и сравнивая себя с отшельниками минувших веков, я вспомнил бедного монаха, оставленного накануне в Мондрагоне; по всей вероятности, он ничего не ел со вчерашнего дня, разве Тарталья вздумал уделить ему частицу съестных припасов, которые так тщательно прятал и запирал от него. Но Тарталья поступил, вероятно, так же, как я: не забыл ли он своего друга Carcioffa, как и я забыл его, прощаясь с Фелипоне? Да, действительно, бедный брат Киприан точно так же выпал у меня из головы, как старое платье, брошенное в шкафу. Поголодав один день, он не мог умереть, но, вспоминая о мощных способностях его желудка, о беспощадных зубах, наводивших на нас ужас и уныние, я не мог не упрекнуть себя в забывчивости и мысленно просил прощения у Даниеллы за все зло, которое я причинял ее родственникам.