Разумеется, нимало не колеблясь, я тотчас объявил лорду Б…, что есть одна непреодолимая причина, почему я не желаю нравиться его племяннице, именно та, что я не люблю ее.

— Это, конечно, причина, — сказал он, — и на этот раз я не буду оспаривать ее, В продолжение двадцати лет я постоянно проклинал супружества по любви, а теперь вижу, что любовь в супружестве есть идеал человеческой жизни, Если мы не достигаем его или теряем по достижении, значит мы недостойны пользоваться им.

В пять часов утра доктор был опять и нашел больную вне опасности со стороны лихорадки, последний припадок которой был совершенно остановлен, благодаря его стараниям. Зато он нашел, что дыхание леди Гэрриет заметно затруднилось. В течение дня открылось воспаление легких. То была уже новая болезнь, которая должна была идти своим путем, и врач обещал ежедневно приезжать на несколько часов, чтобы наблюдать за ее ходом. Другой врач поселился в Пикколомини, чтобы, по указаниям первого, ежеминутно следить за признаками недуга и бороться с ним. В тот же день из Рима выписали целую аптеку могущих понадобиться лекарств.

Все мы немного отдохнули, даже лорд Б…, не спавший уже несколько ночей сряду, прилег в комнате своей жены. Медора уехала верхом с Брюмьером.

Через два дня все опасные признаки миновали, благодаря искусству и опытности доктора Майера. Лорд Б… возвратил мне свободу, а леди Гэрриет самым дружеским образом поблагодарила Даниеллу и пригласила ее почаще бывать у них. Винченца, рекомендованная Брюмьером, была принята на время в услужение, взамен англичанки Фанни, которая впала в немилость и проводила целые дни за чаем, чем возбуждала к себе величайшее презрение и ужас Мариуччии.

Мы возвратились в Мондрагоне, строя планы о будущем и советуясь друг с другом относительно нашего помещения, о чем имели теперь право мечтать. Теперь от нас зависело очень спокойно разместиться в старом казино, и при одной мысли расстаться с нашими развалинами у нас сжималось сердце. Мы остановились в вилле Таверна, чтобы спросить у Оливии, может ли она на несколько недель отдать нам казино внаймы. Оказалось, что она имеет это право или, по крайней мере, присвоила его себе. Плата была очень незначительна; Даниелла тотчас послала Фелипоне с телегой за своим маленьким имуществом во Фраскати, куда она не хотела показываться до нашей свадьбы; по этой же причине она уговорила мызника привозить ей из города хлеб и скромные ежедневные припасы вместе с провизией для своего семейства.

Впрочем, это жилище, выбор которого с первого взгляда может показаться странным, едва ли не единственное место, вполне удобное для нас теперь. Оно отдаляет нас от докучных пересудов и представляет все удобства к побегу через потаенный ход, в случае если дела наши с инквизицией не примут того благоприятного оборота, какого ожидает добрейший лорд Б…

Если же мне вздумается не дожидаться исхода этих дел, он берется доставить мне паспорта для отъезда отсюда. Но я не имею ни малейшего желания покидать теперь Фраскати; во-первых, затем, чтобы не лишить лорда Б… заложенной за меня суммы, хотя он по своей деликатности очень желает, чтобы я не думал о ней; потом я бы никак не хотел оставить его в минуту забот и горя. Наконец, у меня есть здесь свои привязанности, своя семья, роскошное солнце, начатая работа, прекрасные виды, которые я уже присвоил себе и восхищаюсь ими, и другие, которых я коснулся только слегка, но жду не дождусь, чтобы завладеть и ими; а пуще всего привязывают меня места, бывшие свидетелями моего счастья, эти атрии: чувствую, что не легко мне будет расставаться с ними. Это латинское слово atrium, имевшее в древности такой домашний, патриархальный смысл, представляет для меня целый порядок вещей, получивший такое значение в моей скитальческой жизни. Могу сказать, что мне знакомы атрии всех прекрасных садов, меня окружающих, и тускуланских, и тех, что в ущелье del buco; чудесная природа, еще недавно принявшая меня, как пришельца, ныне принадлежит мне, и сама владеет мною. Она открыла мне свои святилища и разоблачила свои тайные красоты. Между ею и мной образовалась неразрывная связь; где бы я ни был, воспоминание будет переносить меня сюда; величавые аллеи и узкие тропинки, мягкие склоны и угловатые утесы, гигантские тиссы и голубенькие звездочки кустарников — все это принадлежит мне, и навсегда!

Итак, мы опять устроились в своей крепости, и с террасы казино я могу перебрасывать куски шоколада маленьким племянникам Фелиппоне, когда они приходят играть на нижнюю террасу с флюгерами. Теперь уж мы не подумаем съесть нашу козу. Спим мы уже не на соломе. Даниелла не вздрагивает при малейшем шуме, а я тружусь над своей картиной, надеюсь благополучно окончить ее, не опасаясь, что ее проколют штыками. Фортепиано, взятое князем напрокат, дослуживает свой месяц в моей комнате, и Даниелла вздумала учиться музыке. Теперь я очень доволен, что знаю музыку и могу учить Даниеллу. Память и способности ее удивительны; а я могу быть порядочным учителем, потому что наслышался очень много всякого пения, сидя в театральном оркестре. Ее голос еще сильнее и лучше, чем я думал, а инстинкт ритма и мелодии чрезвычайно развит. Мне кажется, что нужно только растолковать ей причины всего того, что она уже имеет, и через год она будет великой певицей и никому не уступит.

Эта мысль сильно занимает меня с тех пор, как она узнала, что я музыкант. «Когда ты сказал, что у меня хороший голос, — говорит она, — мне стало грустно, что я ничего не знаю, а учиться не имею ни способов, ни времени. Что мне в ремесле гладильщицы? Оно дает только насущный хлеб и больше ничего. — У него, — думала я, — есть талант; он будет доставлять мне все удобства, а я буду краснеть, видя, что только стесняю его». Вот что я думала, а теперь уже не так отчаиваюсь в себе. На меня уж не будут смотреть, как на работницу, как на служанку, когда ты привезешь меня к себе на родину; я буду артистка, тебе подобная и равная, и ты не будешь стыдиться, что полюбил меня.

Когда она говорит это, лицо ее принимает такое значительное выражение, а черные глаза расширяются и вглядываются с такой силой воли, что я не могу сомневаться в будущности, о которой она мечтает. А между тем чувствую, что желал бы немного усомниться в этом. Я объясню вам почему.

Глава XXXVII

15 мая. Мондрагоне.


Вчера Брюмьер пришел навестить нас, пока она брала урок пения. Он еще издали услышал этот великолепный голос, но не хотел поверить, что то был голос Даниеллы. Когда же, наконец, он убедился в этом и выслушал прекрасный этюд, кажется, сочинения Гасса, найденный мной между старыми бумагами в вилле Таверна, то прошелся раза два по моей мастерской с озабоченным видом.

— Да ведь у нее нет никаких музыкальных познаний? — сказал он. — Она выучила это, как попугай, не по нотам читает, верно вы ей напели?

Я засмеялся.

— Чему вы смеетесь, скажите, пожалуйста?

— Тому, что вы задаете мне такой детский вопрос. Она в два дня поняла значение писаной музыки; через две недели будет свободно разбирать всякие ноты, а через месяц, при ее понятливости и желании учиться, будет в состоянии правильно исполнить целую партитуру с оркестром. Что же касается азбуки, которой вы придаете такое значение, то не будь Даниелла так щедро наделена от природы, азбука ни на что бы не пригодилась ей. Есть артисты, которые трудятся по десяти лет, и все-таки не могут сделать того, что досталось ей без всякого учения.

— Это правда, — согласился он простодушно, — черт побери! Да она поет лучше *** и ***!

— Вот уж вы из одной крайности бросились в другую! Ей еще неизвестно ремесло, а ремесло для искусства то же, что тело для души. Ей нужно еще научиться владеть своими способностями, чтобы они не изменяли ей даже в том случае, когда недостанет вдохновения, а оно мимолетно. Притом же это естественное превосходство, эта инстинктивная возвышенность нуждаются в собственной внутренней оценке. Она достигнет этого знанием, которое даст своему чувству.

— Да, ей остается еще узнать почему и как. Но сохранит ли она эту свежесть голоса и простоту выражения?

— Надеюсь, потому что у нее не будет других учителей, кроме меня, а мне кажется, что я сумею развить как следует ее природу.

— А, так, стало быть, и вы великий музыкант?

— Нет, не великий музыкант, но понимаю музыку, вот и все.

— И страстно любите ее?

— Да, на этих днях я пристрастился к ней.

— И жена ваша будет великой певицей?

— Да, — закричала ему Даниелла полусмеясь, полудосадуя на нескончаемые вопросы, цель которых была ей неясна.

Но я видел эту цель и постарался избежать ссоры.

— Послушай, Даниелла, — сказал я, — спой ему какую-нибудь народную песню. В песне выражается вся душа твоя, она одна, со всем, что дала тебе природа, с тем характером и оттенками, которым никто не мог научить тебя, которых никто в этом смысле не передаст лучше тебя. Вспомни, что ты пела раз вечером, в вилле Таверна.

— Да, да! — воскликнула она. — Ах, мне будет очень приятно пропеть это!

Она спела один или два куплета, но, недовольная собой и находя, что ей недостает пыла и увлечения, схватила тамбурелло и, как бы одушевляясь настойчивыми призывными звуками этого дикого бубна, голос ее стал живее и сильнее. Однако она все еще с досадой качала головой.

— Что с ней? — сказал Брюмьер. — Она того и гляди подожжет замок!

— Нет, нет, я не в голосе и не в духе, — сказала она. — Это не поется, а пляшется!

И, устремившись на середину, она перепрыгнула через доски и стружки, которые еще наполняли часть комнаты, и принялась в одно и то же время плясать, петь и тамбуринировать, с тем самым исступлением, которое уже приводило меня в трепет любви и ревности.

Я надеялся, что Брюмьер не заразится этим восторгом; к тому же я боялся провиниться в эгоизме, помешав этому воздушному созданию хоть на минуту расправить свои крылья. Но Брюмьер так же впечатлителен, как и пылок в своих изъявлениях: он восклицал от удивления и так далеко зашел в припадке артистического энтузиазма, что я не на шутку рассердился. Я вырвал тамбурин из рук Даниеллы и почти на руках притащил ее к фортепиано, невольно ворча на нее.

— Зачем же вы мешаете ей покрасоваться? — говорил Брюмьер. — Вы просто варвар, педант! Дайте ей показать себя… Ну, еще, еще!

Чтобы как-нибудь объяснить свою досаду, я сказал, что пляска с пением портит голос.

— Ты думаешь? — спросила Даниелла, нимало не запыхавшись и облокачиваясь на фортепиано, с видом серьезным и задумчивым.

— Нет, — отвечал я ей шепотом, — но я говорил тебе, что если ты любишь меня, то ни для кого, кроме меня, не будешь танцевать.

— Однако, любезный друг, — сказал Брюмьер, как будто угадывая мою мысль; — вы напрасно хотите скрыть от всех такие способности! У синьоры Даниеллы сто тысяч франков доходу в горлышке, в ножках, в сердце, в глазах, в лице. Да вы видно не промах, что узнали и поймали налету сильфиду, которая прикинулась крестьяночкой. Сколько грации, силы, сколько очарования в одном существе! Это уж чересчур! Меньше, чем через год это будет такое чудо, что это превзойдет все чудеса наших театров! Музыка и танцы в равном совершенстве…

Даниелла быстро прервала его. Она заметила, что эти похвалы в упор терзали мои нервы, и хотела показать мне, что они не вскружили ей головы.

— Вы смеетесь надо мной, — сказала она ему, — и я сама виновата в этом, показавшись перед вами чересчур крестьянкой; но она исчезнет, потому что я хочу быть только тем, чем он захочет. Пока же докажу вам, что я еще хорошая хозяйка и сейчас подам кофе, который приготовлю сама.

Она вышла и больше не возвращалась. Я остался глубоко благодарен ей за эту деликатность чувства. Не замечая моего волнения, Брюмьер продолжал восторгаться прелестями моей жены и без обиняков говорил, что билет, вынутый мной из лотереи любви, вышел удачнее того, который достался на его долю. Он принимал меня за философа, то есть за олуха и дурака; но теперь ясно видел, что я проницательнее его, что я, по его мнению, в навозе нашел алмаз, а он, перебирая жемчуг, выкопал только жука.

Я воспользовался этим сравнением, чтобы прекратить речь о Даниелле и навести разговор на Медору. Хотя мне нисколько не интересно было слушать последние главы этого романа, однако, я притворится, будто принимаю в нем большое участие.

— Ну, любезный друг, — отвечал он, — скажу вам, что очень бы желал быть с вами на такой планете, где бы можно было сказать приятелю: «Поменяемся! Вот вам моя мечта, отдайте мне вашу». Право, с завистью смотрю на вашу божественную, великолепную римлянку, которая, в ожидании славы и богатства, дает вам вместе и все упоение, и всю уверенность Любви! О, теперь я вижу, как вы счастливы. Что же касается меня, то эта ветреная и в то же время холодная англичанка так надоела мне, что я иногда хотел бы провалиться от нее на сто футов в землю; сто раз в день приходит мне охота не то чтобы бежать с ней, а бежать от нее. Ах, если б у меня в этот вечер появился хоть маленький аэростат, как бы я воспользовался им сейчас же!