— Простите! Заболтал вас. Я ведь только хотел спросить, помните ли вы Джотто Ди Бондоне? Он говорил с вами об искусстве, о творчестве?

— Помню смутно. Прожив гадючью жизнь, я забыла о многом, в том числе и о прекрасном, — ответила Марина, вкладывая в слова по-своему правдивый смысл.

— Понимаю, — ласково улыбнулся и кивнул Федор Егорович. — Тогда вам, наверное, будет интересно узнать, что ваш, запечатленный кистью Джотто, облик был подлинным прорывом в живописи. Джотто в евангельских сценах изобразил вас земной женщиной. Той, которая…

— Спит, похрапывая?

— Верно! И в то же время в вас было… есть… — запутался Федор Егорович, внимательно посмотрел на Марину и решился: — Есть! Жизненная простота и библейская святость!

— Спасибо! — рассмеялась Марина. — Лучший из комплиментов, мною полученных. Вот только…

— Прозвучал из уст сумасшедшего? Бросьте! Большинство из так называемых душевно здоровых в подметки не годятся нашему брату. Они скучны и пресны как вчерашняя каша на воде.

Однако забавно разговаривать с умалишенным! Как исповедоваться священнику, который не знает твоего языка, но сочувственно кивает и готов отпустить грехи не по делам, а за факт покаяния.

Теперь Марина почти не опасалась, что Федор Егорович проявит агрессию, станет громить все вокруг, биться в судорогах или пускать пену изо рта. За время разговора Марина хорошо его рассмотрела. Худощавый, волосы не по моде длинноваты, на воротник свитера ложатся. Выбрит чисто, ногти подстрижены, ничем не пахнет: ни потом, ни одеколоном. Вот только глаза! Большие карие, в окружении лучиков морщин. У мужчин редко бывают такие морщины, чаще — у женщин. Ну, что глаза? Подумаешь! У ее бывшего мужа тоже были глаза! Черные, без зрачков, с дьявольским поблескиванием. Десять лет назад провалилась в те глаза, как в ад. Мечтала сама выбраться, а ее вышвырнули. Места в аду только для избранных.

— Вернемся к Джотто? — весело предложила Марина. — Вы ведь шли за мной, чтобы расспросить о Джотто?

— Если вас это не обижает, — галантно склонил голову Федор Егорович.

— Не обижает, — заверила Марина. — Кстати, напомните мне, где мои портреты представлены? — насмешливо попросила она. — Забылось за давностью лет.

Федор Егорович с готовностью откликнулся, точно урок выдал:

— Фрески капеллы дель Арена в Падуе и в церкви Санта-Кроче во Флоренции. Совсем не помните Падую, церковь Марии Милосердной? Ну? — подсказывал Федор Егорович. — Небольшой храм, построенный рядом с античным амфитеатром, и поэтому его стали называть капелла дель Арена?

— Вы в самом деле художник? — поразилась Марина. — Рисуете маслом, акварелью?

— Рисуют дети, — поправил ее Федор Егорович. — А художник пишет.

— И что вы написали?

— Кистей в руки не беру, — сообщал Федор Егорович. — Я пишу в своем воображении.

— Ага, в воображении. Понятно. И как выглядят картины, к которым не прикладывали рук?

«Дура! — мысленно обругала себя Марина. — Зачем его злить? Такой славный сумасшедший! Бедненький!»

— Вы иронизируете напрасно, — грустно сказал Федор Егорович. — Глубочайшая трагедия моей жизни в том, что никто не видит моих полотен.

— Трудно, знаете ли, увидеть то, чего не существует в природе.

— Это даже невозможно, к несчастью! — Федор Егорович скривился, чуть не плакал. — Но! — тряхнул головой, отогнал грустные думы. — Я не одинок! Представьте, сколько существовало художников, скульпторов, архитекторов, гончаров, вышивальщиц и прочих творческих людей, которые так ничего и не создали! Вы, например? Никогда не хотели что-то сотворить?

— Я мечтала связать покрывало, — вдруг призналась Марина. — Связать крючком большое-большое покрывало. Как Пенелопа, только не распускать его. Шерсть собирала. У меня полшкафа ею забито, всякие клубочки, остатки, ошметки. Понимаете? Покрывало из остатков шерсти, ниток — того, что не пригодилось, что выбрасывают. Это как букет из полевых цветов собирать. Лучший полевой букет, когда рвешь цветы по дороге. А начнешь их комбинировать, икебану строить — мура выходит. Так и с нитками. Я брала бы их, какие из мешка под руку попадутся, и вязала. Один за другим клубочки кончались бы и превращались в покрывало.

— Вы его видите?

— Нет, правильнее сказать, я его чувствую. Оно удивительно красивое.

— Точно как у меня! — заверил Федор Егорович.

«Кто из нас сумасшедший?» — спросила себя Марина.

— Не пугайтесь! — Он снова легко понял ее настроение и выражение лица. — И вы перестали кушать. Мой подарок? Пожалуйста! — Он протянул Марине пирожок.

Аппетит у нее пропал, давно насытилась. Но Марина взяла пирожок, откусила, стала жевать. Федор Егорович услужливо поднес стакан с остывшим чаем.

— Вкусно? Вы любите с капустой? — спросил он.

— Угу! — ответила Марина с набитым ртом.

«Неужели всем нам не хватает, — думала она, — вот такого сдвига по фазе? Нет, вопрос должен быть поставлен иначе. Требуется ли здоровому человеку, чтобы вернуться к нормальной жизни, поговорить с тем, у кого шарики за ролики заехали? Ответ положительный. Федору Егоровичу более всего хочется услышать про Джотто, а он деликатно кормит меня холодными пирожками. Купленными на последние деньги, кстати!»

— Итак, — проглотив, сказала Марина, — художник итальянского ренессанса Джотто.

— Проторенессанса, — поправил Федор Егорович. — Он был предтечей Возрождения.

— Не знаю я вашей нумерации. — Марина вытерла губы салфеткой. — Конкретно! Что вы хотите о нем узнать?

Федор Егорович в волнении ломал пальцы. Жесты и морщины у него были женственными. Но они не лишали мужественности, а придавали ей трогательную слабинку, которая бывает так мила женскому сердцу.

«В этом сумасшедшем бездна сексуальности, — признала мысленно Марина. — Чур меня! Не хватало еще на пациентов психушки заглядываться!»

— Сформулировать конкретные вопросы сложно, — торопливо говорил Федор Егорович. — Я впервые беседую с моделью, которая позировала великому художнику. Вы были его музой! Понятно, все слова, которые сказал вам Джотто, были словами восхищения и любви. Меня же интересуют его взгляды на творчество, на место художника в толпе обывателей. Как мы зависим от этой толпы! Она нас не понимает, и только она может нас оценить!

— Не волнуйтесь! — попросила Марина. — Что могу сказать я, простая модель и муза? Да и помню плохо… Джотто был…

— Как бы не от мира сего? — робко предположил Федор Егорович.

— Точно, вроде вас. Я ему позировала, а сама думала, что на обед приготовить.

— Ах, как верно! Мои мысли! — Федор Егорович покраснел от волнения. — Женщина! Она думает о какой-то ерунде: обеде, капусте, нарядах. А ее лицо в этот момент озаряется божественным светом.

— Джотто просил меня думать исключительно о новых платьях, — подтвердила Марина. — Ох, поносили бы вы те корсеты! Час одеваешься, час раздеваешься, как теперь на метро до работы добираться. Федор Егорович! Очень вас прошу не нервничать!

— Буду спокоен, — обещал сумасшедший. — Хоть какие-нибудь намеки, фразы Джотто? — взмолился он.

«Чем же тебя, блаженный, порадовать?» — задумалась Марина.

Она крутила в руках стакан, Федор Егорович терпеливо ждал.

— Джотто Ди… Ди…

— Ди Бондоне, — подсказал Федор Егорович.

— Ага, Джотто Ди Бондоне был… был… — Марина решительно не могла вообразить, каким был художник проторенессанса. — Внешне… очень… не очень…

— Не очень! — грустно кивнул Федор Егорович. — Прямо сказать, дурен собой.

— Но у него был замечательный характер! — вступилась Марина за Джотто. — Его любили друзья. Например… как его?

— Данте. Великий Данте был близким другом Джотто. Ах, сколько вечеров они провели за блестящими беседами! Они вдохновляли друг друга. Дружба, как и любовь, дарит вдохновение. А Петрарка, конечно, — смущенно улыбнулся Федор Егорович, — преувеличил, когда сказал: «Перед образами Джотто испытываешь восторг, доходящий до оцепенения!»

— А вы, случайно, не того? — заподозрила Марина. — Не вы ли были Джотто в прошлой жизни?

— Вы заметили? — радостно вспыхнул Федор Егорович. — Нет, нет! — замахал он руками. — Это было бы ужасно нескромно. Вы бы подумали, что я сумасшедший. То есть я и есть сумасшедший, — запутался он, — но должна быть мера. Искусство — это мера в вымысле и безумии. Безумие без меры — есть болезнь.

— А вы здоровы?

— Абсолютно! — заверил Федор Егорович и тут же уточнил: — С медицинской точки зрения у меня целый букет диагнозов. Но кого они волнуют? Вас волнуют?

— Нисколько! — честно сказала Марина.

— Вы помните свое имя? То, которое носили в четырнадцатом веке, в Падуе? Ну? Ма…?

— Марина.

— Нет, Мария. Вас звали Мария. Это самое лучшее, святое женское имя.

— Теперь я Марина.

— Можно, я буду называть вас по-старому?

Марина согласно кивнула. В отличие от нее Джотто-Федор Егорович отлично помнил события шестисотлетней давности. Он принялся в красках описывать свою мастерскую, уличные крики торговцев, доносившиеся в раскрытые окна, запах веток серебристого эвкалипта, которые всегда ставил в вазу, потому что их аромат пьянил его лучше вина. Вино тоже было. Конечно, красное, разбавленное водой. Ленивая служанка клялась, что ходила за водой к источнику на краю города, а сама брала ее у водовоза из бочки. Вода имела привкус железа, он передавался вину. Вино со вкусом железа, запах эвкалипта, масляных красок… Он, Джотто, был влюблен в Марию. Но влюблен чисто, без посягательств на ее тело, принадлежавшее другому.

— Я была замужем, — подтвердила Марина, — у меня росла дочь.

— Ваш муж, Мария, извините, бесчестный человек. Он брал плату за каждый сеанс, когда вы мне позировали. Он торговал вашей удивительной красотой, как сутенер торгует чреслами шлюхи.

— Он такой, — согласилась Марина. — Он мог.

Вспомнила, как однажды они собирались в гости к начальнику мужа. «Будь с ним поласковее, — попросил муж. — Ты ему явно нравишься, а место зама свободно. Усекаешь?»

Федор Егорович говорил о неземной любви Джотто к Марии, о плодах этой любви — гениальных полотнах. Станковых произведений Джотто оставил немного. Лучшее из тех, для которых позировала Мария, — икона «Мадонна со святыми и ангелами». Федор Егорович настолько точно, в деталях, описывал технические трудности, например с передачей цвета широкого плаща, в который закутана фигура Марии, что Марине в какой-то момент показалось, будто все, что говорит сумасшедший, и есть настоящая жизнь. А это кафе, столики, пирожки — чепуха, видимость, театральный антураж.

Марина задавала уточняющие вопросы, без стеснения требовала все новые и новые детали той волшебной вдохновленной любви. К ней? К Марии?

«Нас послушать со стороны, и можно заказывать мне место в соседней с Федором Егоровичем палате», — эта мысль холодным душем окатила Марину, когда рядом с их столиком возникла девушка с подносом:

— Вы заканчиваете? Уходите?

— Что? — хором воскликнули, как вздрогнули, Марина и Федор Егорович.

Марина подумала о том, что по ней плачет койка в психлечебнице. Федор Егорович стал нервно рвать на мелкие кусочки бумажную салфетку.

— Не уходим! — ответила Марина и в доказательство взяла последний пирожок, вонзилась в него зубами.

Будто их могли насильно согнать с места. Девушка пожала плечами, ушла прочь.

Федор Егорович явно устал, выдохся, но лицо его подрагивало от счастливых чувств. У дочери Марины точно так дрожали щечки, когда малышку выбрали Снегурочкой на детсадовском утреннике. «Мамочка, — спросила она тогда, — почему, если очень хорошо, плакать хочется?»

— Я мечтал бы снова написать ваш портрет, — признался Федор Егорович плачущим от волнения голосом. — После многих лет, столетий! Вы позволите?

— Мысленно рис… писать будете? — уточнила Марина.

— Естественно. Кисти я оставил в Проторенессансе.

— Далековато. Пишите! — позволила Марина.

— Мария двадцать первого века. В джинсах и с короткой стрижкой. Мне нужно вас запомнить. Извините, я рассмотрю.

И он действительно принялся ее рассматривать, серьезно и методично. Так ягоды с куста собирают: сорвал одну, положил в лукошко, вторую сорвал, туда же отправил. Федор Егорович стрелял взглядом-щупом Марине то в лоб, то в переносицу, то глаза исследовал, то рот. И все отмеченное будто проглатывалось, валилось в невидимую копилку.

— Федор Егорович, — пристально изучаемая Марина едва шевелила губами, чтобы не мешать художнику, — где вы писать будете? Может, вам лучше вернуться в больницу? Как вы оттуда удрали?

— Очень просто. Нас вывели, — не прекращая «копить наблюдения», ответил Федор Егорович, — на так называемую трудотерапию, листья убирать. Я уважаю физический труд, но принуждение к нему считаю унизительным пережитком рабства. Когда санитар отвернулся, я бросил грабли и направился к выходу из клиники.