Мысль о паспорте вызвала к жизни новые воспоминания – о том, как она старалась его получить и как долго приходилось ей томиться в очередях и убеждать чиновников, что ей действительно необходимо уехать в Россию и что она не боится ни дальней дороги, ни жизни в чужой стране. Ей не верили: то, что совсем молодая девушка по собственной воле хочет предпринять такое далекое и в достаточной мере опасное путешествие, да еще сделать это в одиночестве, без надежных, способных защитить ее спутников, казалось работникам министерства иностранных дел в лучшем случае странным. А некоторые из них даже не слишком скрывали, что сомневаются в здравом рассудке мадемуазель Гебль. И как же ей тогда повезло, что ее попытками добиться разрешения на выезд заинтересовался сам глава министерства! Точнее – что этот глава был не только чиновником, но еще и писателем. Ни один обычный служащий не мог понять, что заставляло Полину предпринимать столь рискованное путешествие, и только тот, кто умел создавать на бумаге романтические истории, был способен догадаться, что ею двигало. Именно таким человеком и оказался министр Франсуа-Рене де Шатобриан.

Вспомнив разговор с этим уже далеко не молодым, но обладающим таким цепким, живым взглядом любопытных глаз человеком, Гебль вздохнула с легкой грустью. Знаменитый писатель пришелся ей очень по сердцу, и она сожалела, что больше никогда его не увидит. Но зато она получила от него такое замечательное напутствие, о каком не могла и мечтать, напомнила себе Полина.

– Я поражен вашей отвагой, – сказал он ей тогда, обмакивая перо в чернильницу и ставя свою подпись на разрешении покинуть Францию, которое Гебль уже почти не надеялась получить. – Я впервые встречаюсь с тем, чтобы юная девушка решилась на такой поступок. Это удивительно, мадемуазель!

– Чему же вы удивляетесь, ведь вы сами много путешествовали! – ответила Полина, и писатель посмотрел на нее с еще более глубоким уважением. Этим его взглядом она гордилась потом всю дорогу из Парижа до Руана, а после – до Кильбева и продолжала гордиться теперь, в преддверии последнего этапа своего пути. Именно Шатобриан своим удивлением дал ей понять, что задуманный ею переезд в Россию был не обычным делом, а очень смелым для женщины поступком. И хотя Полина вовсе не считала себя особо мужественной женщиной, думать о том, что она совершает нечто исключительное, ей было крайне приятно.

Она еще немного побродила по улицам и, наконец, свернула на ту, где находилась ее гостиница.

– Скоро отправитесь? – встретила ее в дверях грустная девочка лет десяти – дочка хозяев гостиницы. – Ребята говорили, что поднимается ветер, и все корабли теперь уйдут…

– Да, ветер уже есть, и я скоро уеду, но ты не расстраивайся, – погладила ее по голове мадемуазель Гебль. – Наш корабль уйдет, но потом вместо него придут другие.

Поднявшись в свой более чем скромный номер – из страха остаться в пути без денег Полина экономила на всем и заняла самую дешевую комнату на верхнем этаже, – она устало уселась на жесткую и неудобную кровать и принялась осторожно вытаскивать из прически удерживающие шляпку шпильки. Стоявшая на кровати корзинка, обвязанная сверху теплым платком, внезапно задрожала, и из-под платка высунулась крошечная мордочка щенка с блестящими черными глазами-бусинами. Полина отбросила шляпку и выхватила из корзины своего любимца.

– Ком, мой хороший, мой маленький! – Она чмокнула собачку в крошечный кожаный нос. – Заскучал по мне, да? Испугался? Напрасно боишься, я же обещала, что больше никогда тебя не оставлю!

Собачка в ответ негромко тявкнула, и девушка еще несколько раз поцеловала ее покрытую гладкой шелковой шерстью мордочку. Раньше она и представить себе не могла, что среди маленьких собак, предназначенных быть живыми игрушками знатных дам, могут встретиться по-настоящему преданные и способные полюбить своих хозяев животные. Но ее Ком был именно таким: когда получившая место в российском магазине Полина уехала из Парижа, щенок затосковал, стал отказываться от еды и в конце концов заболел. Мать Полины отправила его ей в Руан в корзинке, попросив кучера приглядывать за несчастным животным в дороге и не забывать его кормить, однако тот отнесся к этой обязанности не слишком ответственно, и к хозяйке Ком прибыл едва живым от голода. Однако уже на следующий день щенок активно лакал молоко, и его глаза светились радостью, а через неделю от его болезни не осталось и следа. Он весело играл с Полиной, тявкал на незнакомых людей, «защищая» ее от них, и грустил только в тех случаях, когда ей приходилось оставлять его одного в гостиничных номерах. Впрочем, девушка всегда старалась не уходить от него надолго и порой брала его с собой даже на встречи с довольно высокопоставленными чиновниками.

– Мы скоро уедем отсюда, уедем еще дальше, в Россию, – сообщила она щенку, который старательно лизал ее лицо. Ему было все равно, куда ехать – лишь бы ехать вместе с обожаемой хозяйкой.

Глава IV

Санкт-Петербург, набережная реки Мойки, 1825 г.

Как же ужасно он себя чувствовал! Насморк и кашель, мучившие его уже несколько дней, особенно усилились, дышать он мог только ртом, в горле першило так, что хотелось разорвать его ногтями! Если бы сейчас Кондратия Рылеева спросили, что является самым страшным злом в мире, он бы, не задумываясь, ответил: «Простуда!!!» И это было бы чистой правдой: в те дни, когда он болел, для него не было ничего хуже этого отвратительного недуга. А простужался Кондратий часто, почти каждую осень и зиму – дожди и мокрый снег Петербурга, пробирающий до костей ветер на улицах и сырые стены домов, в которых он жил, были слишком тяжелым испытанием для его здоровья. Правда, осенью 1825 года ему удалось счастливо избежать насморка, но болезнь взяла свое в декабре. И теперь Рылеев, так надеявшийся избежать в этом году простуды, снова не расставался с пачкой носовых платков и с трудом удерживался, чтобы не закашляться.

Рядом с ним сидели друзья, они решали такие важные вопросы, а он не мог сосредоточиться на том, что они говорили! Все его мысли были об одном: как бы не чихнуть в полный голос и как бы высморкаться в носовой платок незаметно от товарищей. «Ну когда же это кончится!» – с досадой думал он и о своей болезни, и о заседании руководства Северного общества. А потом, тихо кашлянув пару раз, безуспешно пытался взять себя в руки и думать о предмете обсуждения, а не о собственном насморке. Хорошо хоть все остальные, собравшиеся в его гостиной, отнеслись с пониманием к его самочувствию и спорили в основном сами, лишь изредка поворачиваясь к нему с вопросительным выражением лица.

– Мы не имеем права этого делать. Мы не должны становиться узурпаторами, мы можем только отстранить императора от власти, чтобы потом его судьбу решил законный парламент, – с какой-то меланхолической нотой в голосе убеждал своих соратников Сергей Трубецкой. – Мы с вами это уже обсуждали, не вижу причин, чтобы возвращаться к этому вопросу.

Сидевший напротив него Евгений Оболенский недовольно ерзал на месте.

– Если мы оставим императора в живых, он обязательно как-нибудь изловчится и вернет себе трон, а нас всех перевешает! Может, хватит играть в благородство и милосердие? Мы с вами мужчины, в конце концов, а не глупые бабы!

– Евгений, остынь, – все так же меланхолично пытался осадить его Трубецкой, но поручик Оболенский разъярялся все сильнее:

– Что-то я не пойму тебя, Сергей! Ты вообще хочешь что-то менять?! Может быть, ты уже жалеешь, что тебя выбрали нашим диктатором?!

– На что вы намекаете, Евгений? – Тон Трубецкого остался спокойным, но отстраненное «вы» в его речи прозвучало так внушительно, что Оболенский немного смутился. Однако вид у него оставался все таким же воинственным, и он то и дело подпрыгивал на своем стуле, словно сидел на иголках. Успокаиваться он не спешил, и Рылееву стало ясно, что если не разрядить обстановку, дело кончится ссорой, а потом и провалом всего заговора. Он громко прокашлялся и хлопнул ладонью по столу, привлекая к себе всеобщее внимание.

– Перестаньте пререкаться! – велел Кондратий Федорович разошедшимся соратникам. – Об этом князь уже говорил: если мы убьем императора, на российский трон будут претендовать все его родственники, все великие князья, включая седьмую воду на киселе! И у каждого Романова наберется достаточно сторонников, а нам придется бороться с ними со всеми.

– Если мы справимся с государем… с Николаем Романовым, мы справимся и со всеми остальными! – огрызнулся Оболенский.

– А сможем ли мы справиться с Николаем, если до сих пор не способны прийти к согласию в самых главных вопросах?! – накинулся на него Рылеев. – Как спорили семь лет назад, так и спорим об одном и том же!

– Что ж, вижу, я в меньшинстве. – Евгений по-наполеоновски скрестил руки на груди и откинулся на спинку стула.

– Отнюдь, я на твоей стороне, – подал голос с другого конца стола не менее раздраженный Петр Каховский.

– И я тоже! – добавил Александр Якубович.

– Господа, позвольте напомнить, вы сами выбрали меня диктатором, – вздохнул Трубецкой. – Значит, должны мне подчиняться.

По комнате пробежал недовольный ропот. Рылеев достал носовой платок и, уже никого не стесняясь, оглушительно высморкался. «Совсем как крестьянин, никакого утонченного воспитания! – усмехнулся он про себя и чуть виновато покосился на товарищей. – А и черт с ними, потерпят – сами же всегда говорили, что простые крестьяне ничем не хуже нас!» Остальные заговорщики, впрочем, и не думали обращать внимание на его дурные манеры: между ними снова разгорался их вечный спор, без которого не обходилось ни одно из заседаний Северного общества. Необходимо было срочно прекратить это – или смириться с тем, что они опять продискутируют до утра и разойдутся, решив вернуться к планам восстания позже, и подходящий момент для осуществления этих планов будет упущен. И вообще неизвестно, сможет ли их общество продолжить свою деятельность теперь, когда главный его вдохновитель Павел Пестель арестован…

– Если вы считаете, что Романов должен быть убит, надо уже сейчас решить, кто из нас это сделает! – рявкнул Рылеев на своих соратников хриплым, но очень властным голосом и стукнул кулаком по столу. – Вот прямо сейчас, этой ночью решить, а завтра привести это в исполнение. Иначе мы никогда не сделаем для России вообще ничего!

Взгляды всех присутствующих мгновенно обратились на него. Члены тайного общества присмирели, и даже Оболенский промолчал, даже не попытавшись ни спорить с хозяином дома, ни соглашаться с ним.

– Правильно, давно пора! – так же решительно вскинулся Александр Якубович. – Давайте бросим жребий, кто его убьет, это быстрее, а спорить мы до утра будем!

Собравшиеся снова заволновались, по комнате пронесся напряженный шепот и скрип стульев. Соглашаться на предложение Александра никто не спешил – даже воинственно настроенный Евгений Оболенский. На словах расправиться с императором готов был каждый, но всякий раз, когда речь заходила о том, чтобы совершить это на самом деле, вся решительность заговорщиков куда-то исчезала. Рылеев высморкался еще раз и отбросил полностью пришедший в негодность платок на один из стоявших у стены свободных стульев. У него уже почти не осталось сомнений в том, что в этот вечер, как и на всех прошлых заседаниях, они так и не примут никакого окончательного решения.

Следовало признать, что Павлу Пестелю в свое время гораздо лучше удавалось руководить собраниями. О том, как легко, не моргнув глазом, он в свое время подсчитал, скольких членов царской семьи придется убить, чтобы ни в России, ни в Европе не осталось ни одного человека, обладающего правами на русский престол, Рылееву рассказывали несколько раз. Пара таких рассказов были настолько подробными, что Кондратию иногда казалось, будто бы он сам, лично присутствовал при том разговоре и слышал слова Павла собственными ушами.

– Николай Романов, его жена, трое их детей, Константин Романов, Михаил… – по словам Иосифа Поджио, Пестель пересчитывал царских родственников, загибая пальцы, и его лицо оставалось абсолютно невозмутимым. – Великая княжна Мария, великая княжна Екатерина, великая княжна Анна… Трое детей Марии, четверо – Екатерины… У нас получается самое меньшее тринадцать человек.

Все, кто слышал эти слова, говорили, что Пестель произносил их совершенно спокойно, словно речь шла не об убийстве людей, а о каких-нибудь совершенно обыденных делах. Будь он здесь, в доме Рылеева, он бы смог расшевелить собравшихся, смог бы снова вселить в их души уверенность и смелость. Или не смог бы? Может быть, накануне восстания ему бы тоже отказала его обычная решительность, как сейчас она отказывала Трубецкому, Якубовичу, да и, что скрывать, самому Рылееву?

Эти сомнения окончательно выбили Кондратия Федоровича из колеи. Он использовал последний из захваченных на заседание носовых платков и закашлялся громче обычного – так громко, что все остальные заговорщики отвлеклись от споров между собой и уставились на него выжидающими взглядами. Только Сергей Трубецкой смотрел куда-то в сторону, словно он и не был главным на этом собрании, словно не его избрали диктатором. Еще одна ошибка, исправлять которую теперь было уже слишком поздно.