– Мне кажется, вам следует поужинать со мной. Он надеялся, что сказал это обаятельно – во всяком случае, он приложил максимум стараний, но тут же ощутил, насколько несуразным было нарушить их молчание, и пожалел о словах. На миг он увидел ее и себя глазами третьего человека: высокий брюнет в чудесно сшитом, очень строгом черном костюме, который ничем не отличался от всех остальных его костюмов, и стройная светловолосая девушка. Ему сразу стало очевидно, что она откажется, возможно с негодованием.

– Следует? – Она снова чуть нахмурилась, но тут же ее лицо прояснилось. – Мне тоже так кажется, – продолжала она твердо и, не дожидаясь, чтобы он распахнул перед ней дверцу машины, сама ее открыла и забралась внутрь.

Эдуард снова сел за руль. Он включил мотор. Он отпустил ручной тормоз, отжал сцепление, поставил передачу – то есть, наверное, проделал все это, хотя не осознавал ни единого движения. Но машина тронулась. Когда они проезжали мимо сводчатых дверей Святого Юлиана, она сказала:

– Удивительно красивая церковь! Но она заперта. В нее пускают?

Она говорила так, словно знала его всю жизнь, и Эдуард тотчас впал в неистовый восторг.

– Вас впустят. Приглашаю вас туда, – сказал он, прибавляя скорости.

Именно тогда, решил он позднее, и началось это наваждение. Разумеется, он ошибался, как понял еще позднее.

Началось оно гораздо, гораздо раньше – за много лет до того, как он встретил ее. Огромный разрыв во времени, но все оно устремлялось в одну точку – эта улица, эта церковь, эта женщина и этот тихий летний вечер.

Чистейшая случайность. Иногда эта мысль его успокаивала, иногда пугала.

ЧАСТЬ I

Эдуард

Лондон. 1940

Дом на Итон-сквер занимал центр южной стороны прославленного ансамбля Томаса Кьюбитта и изысканностью превосходил своих соседей. Высокие коринфские пилястры обрамляли окна гостиной на втором этаже, воздушный балкон опоясывал фасад.

Эдуард любил балкон – с него было очень ловко стрелять в головы нацистов, которые в данный момент оккупировали сарайчики на сквере посреди площади, где хранилось все необходимое для противовоздушной обороны. Однако теперь ему запретили выходить на балкон. Его мать сказала, что во время последнего налета балкон был поврежден. Эдуард поглядел на него с презрением. Ну, где он поврежден? Итон-сквер была жемчужиной лондонских владений герцога Вестминстерского. А Хью Вестминстер был старым другом его матери. Едва он узнал, что она намерена покинуть Париж, как предоставил свой дом в полное ее распоряжение. За это Эдуард был ему благодарен. Конечно, он предпочел бы остаться во Франции с папа – в Сен-Клу, в замке возле Луары или на вилле в Довиле. Но раз уж пришлось уехать в Англию, то жить лучше всего было здесь, в центре Лондона. Здесь он отлично видел войну. Теперь дневные налеты истребителей на исходе лета сменились ночными бомбежками, но в августе он с балкона будто с трибуны наблюдал замечательный бой между «Спитфайром» и «Мессершмиттом-110» – просто замечательный.

Когда папа сказал, что они должны уехать, он испугался, как бы мать из страха не увезла его в какую-нибудь глушь. Но, к счастью, ей это, видимо, и в голову не пришло. Да, конечно, его старший брат Жан-Поль должен был оставаться в Лондоне, потому что выполнял очень важную работу. Он состоял в штабе генерала де Голля и занимался организацией армии Свободной Франции, которая очень скоро с небольшой помощью союзников освободит Францию. Их мать всегда уступала требованиям и нуждам старшего сына – жаль, что не его требованиям! – а кроме того, она любила Лондон. Порой, когда его мать в мехах и драгоценностях проходила через гостиную, отправляясь на очередной званый вечер, Эдуарду казалось, что война доставляет ей не меньше радости, чем ему.

Теперь он прислонился к высокому окну и подышал на стекло. Оно, как и все остальные, было перечеркнуто по диагоналям лентами липкого пластыря, чтобы помешать воздушной волне разметать осколки по комнате. В затуманившемся треугольнике он зачем-то написал свое имя: «Edouard Alexandre Julien de Chavigny». Это было очень длинное имя, и, чтобы дописать его, потребовалось затуманить соседний треугольник. Он помедлил. Потом добавил: «Возраст – quatorze ans»[3].

Он нахмурился и посмотрел через площадь. Там чернело то, что несколько ночей назад осталось от дома после прямого попадания бомбы: накренившиеся боковые стены среди груды обгоревших балок и всякого мусора. Слуга сказал ему, что там никого не убило, что в доме никого не было, но Эдуард подозревал, что он получил распоряжение отвечать именно так. И пожалел, что ему только четырнадцать лет, а не на десять лет больше, как Жан-Полю. Или хотя бы не восемнадцать. Хватило бы и восемнадцати. Тогда его взяли бы в армию. И можно было бы заняться делом. Сражаться с бошами. А не сидеть дома, точно он какая-нибудь глупая девчонка, не учить уроки, уроки, уроки…

Он увидел ответственного за противовоздушную оборону и прицелился вытянутой рукой в его жестяную каску. Пу! Наповал с одного выстрела.

Он было обрадовался, но тут же рассердился на себя и, насупившись, отошел от окна. Он уже вырос из таких игр! Ему же четырнадцать, почти пятнадцать. Голос у него уже изменился… Ну, во всяком случае, уже начинает ломаться. И на щеках пушок, пусть пока еще мягкий, но скоро ему понадобится бритва. Ну, и другие признаки. Под животом у него шевелилось и твердело, когда он смотрел на горничных – то есть на некоторых из них. И по ночам ему снились сны, длинные чудесные жаркие сны, а утром простыни оказывались сырыми – простыни, которые менял его слуга, а не горничные, менял с многозначительной улыбкой. Да-да. Его тело менялось, он уже не был ребенком; он стал… ну, почти… он стал мужчиной.

Эдуард де Шавиньи родился в 1925 году, когда его матери Луизе было тридцать лет. Между рождением Жан-Поля и этого последнего ее ребенка несколько беременностей завершились выкидышем. На протяжении последней Луиза чувствовала себя очень плохо и несколько раз чуть не потеряла и этого ребенка. После родов у нее Удалили матку, и медленно – сначала в замке де Шавиньи на Луаре, а потом в доме ее родителей в Ньюпорте – к ней вернулось здоровье. Тем, кто был с ней только знаком, кто видел ее только на званых обедах, балах или приемах, Луиза казалась совсем прежней. Общепризнанная красавица, славящаяся элегантностью и изысканным вкусом, единственная дочь стального магната, одного из богатейших людей Америки, воспитывавшаяся как принцесса, избалованная обожающим отцом, исполнявшим все ее прихоти и капризы, Луиза была – всегда была – очаровательной, требовательной и неотразимой. Неотразимой она оказалась даже для барона Ксавье де Шавиньи, который уже давно числился среди самых неуловимых холостяков Европы.

Когда Ксавье первый раз приехал в Америку в 1912 году, чтобы открыть на Пятой авеню салон ювелирной империи де Шавиньи, в обществе Восточного побережья он сразу стал львом. Светские дамы соперничали, стараясь заполучить его на свой званый вечер. Они без обиняков и без смущения выставляли напоказ своих дочерей перед красивым молодым человеком, и Ксавье де Шавиньи был очарователен, галантен и невыносимо корректен.

В глазах светских матушек он воплощал преимущества Европы – победоносно красивая внешность, острый ум, а к тому же безупречные манеры, богатство и старинный титул.

Папаши Восточного побережья, помимо всего этого, ценили в нем редкостную деловую хватку. Это вам не праздный французский аристократишка, который проматывает свое состояние, приятно проводя время. Как большинство французов его сословия, он понимал ценность земли – дорожил ею и постоянно округлял свои и без того большие поместья во Франции. В отличие от большинства французов его сословия он обладал американским вкусом к коммерческой деятельности. Он расширил ювелирную империю де Шавиньи, основу которой заложил его дед в XIX веке, и превратил ее в самое крупное и самое знаменитое предприятие такого рода, если не считать Картье. Он увеличил и улучшил свои виноградники в долине Луары. Он вкладывал капиталы в банковское дело, производство стали и в южноафриканские алмазные копи, откуда поступало сырье для ювелирных изделий де Шавиньи – изделий, украшавших коронованные головы в Европе, а теперь и некоронованные головы богатых и взыскательных американцев.

О да, у себя в клубах папаши Восточного побережья приходили к выводу, что де Шавиньи пальца в рот класть не следует. Помимо европейских добродетелей, он обладал и американскими. Да, конечно, он каждое утро звонил тренеру своих скаковых лошадей, но ведь прежде он звонил своему маклеру.

Ксавье познакомился с Луизой в Лондоне, когда ей было девятнадцать, а ему двадцать девять и она дебютировала в английском свете. Случилось это на исходе 1914 года. В самом начале войны Ксавье был ранен и – к большому его бешенству и негодованию – уволен из армии по инвалидности. Познакомились они на одном из последних великолепных балов военных лет, дававшихся для представления начинающих выезжать молодых девиц великосветскому обществу. На ней было платье от Ворта самого нежного розового оттенка, на нем – форма французского офицера. Его раненая нога настолько окрепла, что он мог пригласить Луизу на танец три раза, а еще три танца они просидели, разговаривая. На следующий день он явился к ее отцу в их номер в «Кларидже» и попросил ее руки. Предложение его было принято спустя три недели, как того требовал этикет.

Они поженились в Лондоне, медовый месяц провели в шотландском поместье Сазерлендов, а когда война кончилась, поселились в Париже со своим двухлетним сыном Жан-Полем. В Европе Луиза, как прежде в Америке, вскоре прославилась своим шармом, вкусом и красотой. Их гостеприимство, щедрость и стиль стали присловием на двух континентах. И у барона де Шавиньи оказалось еще одно качество, какого никто от француза не требует: он был преданным и безупречно верным мужем. А потому семь лет спустя, когда Луиза де Шавиньи оправилась после рождения своего второго сына и вновь начала появляться в обществе, те, кто не знал ее близко, не сомневались, что блаженная жизнь течет по-прежнему. Да, был грустный эпизод, трудный период, но он благополучно миновал. Когда в 1927 году баронесса де Шавиньи отпраздновала свое возвращение в Париж из Ньюпорта покупкой всей весенней коллекции Коко Шанель, ее добрые приятельницы улыбались: «Plus зa change, plus c’est le mкme chose…»[4]

Те, кто знал ее лучше, – ее состарившиеся родители, муж, Жан-Поль и маленький мальчик, которого она не кормила грудью и видела редко, обрели совсем другую Луизу. Они обрели женщину, чья капризность возрастала от года к году, женщину, подверженную мгновенным и часто бурным сменам настроения, внезапному радостному возбуждению и столь же внезапной депрессии. Об этом не говорили. Прибегали к услугам и отказывались от услуг множества врачей. Барон де Шавиньи делал все, что было в его силах. Он дарил ей все новые драгоценности – гарнитур из идеально подобранных сапфиров, великолепное рубиновое ожерелье, которое фирма де Шавиньи создала для последней царицы и которое вихри революции вернули в руки барона. Луиза сказала, что рубины заставляют ее думать о крови, заставляют думать о подвале в Екатеринбурге. И наотрез отказалась носить ожерелье. Барон покупал ей меха – соболей такого качества, что каждую шкурку можно было продернуть сквозь обручальное кольцо. Он покупал ей породистых лошадей – например, чудесного ирландского гунтера, потому что ей нравилось скакать за гончими. Он покупал ей автомобили – «Делаж», «Испано-Сюиза», «Роллс-Ройс», спортивная машина, сделанная на заказ в мастерских Бугатти. А когда эти bagatelles[5] перестали ее занимать, отправился с ней путешествовать. По Англии. По Западному побережью Америки, где они были гостями на вилле Мэри Пикфорд и Дугласа Фэрбенкса и где она ожила, но ненадолго. По Индии, где они остановились во дворце вице-короля и охотились на тигров с махараджей Джайпура. По Италии, где их принял папа. А оттуда снова в Англию. И назад во Францию.

Каждый вечер он провожал ее до дверей ее спальни.

– Зa va meieux, ma cherie?[6]

– Pas mal. Mais je m’ennuie, Xavi, je m’ennuie…[7]

И, уклонившись от его поцелуя, она закрывала за собой дверь.

В 1930 году, когда его жене было тридцать четыре года, а ему сорок пять, барон наконец последовал совету, который уже не один год выслушивал от своих приятелей, и завел любовницу. Он позаботился, чтобы Луиза узнала об этом, и, к его восторгу, в ней вновь ожил интерес к их браку. Физическая ревность заставила ее очнуться от апатии. И подействовала на нее даже слишком возбуждающе, как он со сжавшимся сердцем убедился, когда, вновь лежа в его объятиях, она настойчиво, маниакально допрашивала его:

– Она это делала, Ксави? А это?

Она откинулась на кружевных подушках, густые черные волосы рассыпались, обрамляя совершенное лицо, темные глаза блестели, пухлые губы были накрашены. Барон в нетерпении разорвал кружева ее неглиже, и это ей понравилось. Ее груди оставались теми же высокими, округлыми, юными, которые он всегда обожал, худощавое тело цвета густых сливок было гибким, как у девушки. Теперь она приподняла эти груди обеими руками и подставила их его жаждущему рту.