– А. Да, мы с ними пошли в Королевский сад.

– А сколько лет дочери Инге?

– Три года, почти четыре.

– Так, давайте-ка разберемся. Инге – ваша подруга, так?

– Она моя соседка, живет этажом ниже.

– Она замужем?

– Нет.

– Ага, ясно, – улыбнулся я. – И у нее есть дочка.

– Да. – Она отвернулась и позвала: – Tjener![48]

Она попросила подошедшего официанта принести еще кофе; потом добавила в чашку сливок и сахара, размешала, попробовала и сказала:

– А еще есть человек, который хочет на ней жениться, и она, кажется, согласна.

– Рад за нее. Он отец девочки?

– Нет.

– И он не имеет ничего против нее?

– Это обязательно?

– Нет, что вы! Просто мне было бы не очень приятно. Точнее, очень неприятно. Безусловно, обстоятельства у всех разные, я не знаком ни с Инге, ни с ее женихом, ни тем более с дочерью. Надеюсь, они будут счастливы вместе. Дайте мне знать, как пройдет свадьба. Ну, если захотите мне написать. Кстати, Карин, с вашего позволения, можно я буду вам писать? А если я пришлю вам письмо, вы на него ответите?

– Vielleicht. – Помолчав, она воскликнула: – Ах, какой чудесный вечер! Жаль, что мне пора. Пора возвращаться. Не знаю, как на свадьбу, но домой я сейчас точно пойду.

– Как, уже? Еще же очень рано! Прошу вас, задержитесь. Я вас провожу, не волнуйтесь.

– Нет, мне пора. Но вы можете проводить меня до остановки всегдобуса.

Когда я подавал ей пальто, она заметила мое отражение в зеркале:

– Алан, вы помрачнели! Почему вы так серьезны? В чем дело?

– Прошу прощения. Если честно, я задумался о концерте Моцарта. Первая часть в некотором отношении очень сложна, правда?

– Warum?[49]

– Ну, это ведь не обычная соната, за ней очень трудно следовать. Хотя, может быть, именно поэтому я так наслаждался концертом.

Она обернулась, подняла голову ко мне – я до сих пор вижу перед собой ее лицо с полураскрытыми губами. На миг мне почудилось, что она меня поцелует. Она сосредоточенно подыскивала слова, а я встревоженно глядел ей в глаза. Хозяин ресторанчика протиснулся мимо нас и распахнул дверь.

– Алан, вы можете следовать за розой?

– Простите, не понял?

– Под лучами солнца бутон распускается, а потом роза вянет и роняет лепестки. Вот это и есть Seligkeit[50].

Она остановилась на пороге, поблагодарила хозяина и похвалила его заведение.

На улице она снова повторила:

– Seligkeit. Ах, Алан, мне не следовало так шутить. Это невежливо. А вы так добры…

– Не я. Вы смотрели в зеркало. И видели себя.

– Когда-нибудь вы научите меня слушать музыку правильно, вот как вы сам. У меня не хватает ума…

– Конечно же хватает! Только здесь дело не в уме. А в крыльях.

– Ох, тогда я бы не была секретаршей в конторе Хансена.

– Тут это совершенно ни при чем.

– Ну, если бы у меня были крылья, я бы отсюда улетела. Далеко-далеко.

– А вот когда мы с вами слушали Моцарта, мне пришла в голову похожая мысль, только не такая печальная. Музыка для вас – как сад, правда? Как ваш собственный сад. Вот вы очень хорошо знаете английский, но такого не слышали.

– Какого такого? Расскажите.

– Здесь, возле струй, в тени журчащих,

Под сенью крон плодоносящих

Душа, отринув плен земной,

Взмывает птахою лесной:

На ветку сев, щебечет нежно,

Иль чистит перышки прилежно,

Или, готовая в отлет,

Крылами радужными бьет, —

продекламировал я.

– Ах, какая прелесть! – воскликнула Карин. – А как она чистит перышки? И чем?

Я объяснил.

– Ja, понятно. Я видела, как они это делают. Вот вы умеете слушать музыку, Алан, правда? Наверное, это тональная форма…

– Сонатная форма.

– Наводит на вас такие мысли. А когда оно было написано?

– Лет триста назад. Может быть, больше.

– Да, давно. Но я понимаю его чувства. Ой, чуть не забыла! Я хочу сохранить программку. Напишете на ней что-нибудь для меня?

Поразмыслив, я написал: «Карин! Ты, о Птица, смерти непричастна. Алан» – и поставил дату.

Карин поднесла программку к освещенной витрине, вслух прочитала написанное и вздохнула:

– Да, если бы я была птицей, я бы улетела. Но я не птица, поэтому поеду на автобусе. – Она порылась в сумке и попросила: – Алан, у вас, случайно, нет проездного жетона? Я свой не могу найти.

10

В гостиничном номере я сбросил туфли, улегся на кровать, не снимая рубашки, и заставил себя взглянуть на вещи честно. Не имело смысла притворяться. Если это не любовь, то с Сотворения мира никто и ни в кого не влюблялся. Я вспомнил, как в сказках герой делает все возможное, чтобы избежать предсказанной участи, лишь для того, чтобы внезапно осознать, что предсказание неотвратимо сбылось. Гордыня, неизбежно приводящая к унижению, – вот что это такое. А унижение было горьким. Я понимал, что до сих пор броня гордыни защищала меня от любви. В сущности, гордость удерживала меня от того, чтобы разделить общий удел человечества. Я отказывался любить из боязни выставить себя на посмешище или испытать боль утраты. Что ж, вот она, боль утраты. До встречи с Карин я был твердо убежден, что меня ничуть не привлекают легкомысленные кокетки, эмоционально воспринимающие музыку и предпочитающие болтать на солнышке у Пушечной башни, а не любоваться шедеврами средневековых европейских резчиков по дереву. Но теперь мне больше всего на свете хотелось не фарфора и фаянса, а общения с Карин. Разумеется, это было невозможно. Время, работа, деньги. Я бесцельно занимался всякими глупостями. Карин терпеливо сносила мои докучливые приставания. Может быть, для того, чтобы вызвать ревность в ком-то еще? Безусловно, прогулки, ужины и концерты сами по себе весьма приятны. Однако чем дольше все это протянется, тем больше я буду страдать, потому что я – тот самый хромоногий Гефест, только имеющий дело не с металлом и оружием, а с другими предметами, такими же холодными и бездушными, и подвергающий себя мукам ради светозарной Афродиты, великой мастерицы хитроумных уловок, которая по мимолетному капризу и для собственного удовольствия благосклонно принимает ухаживания поклонника, одаряет его душистыми цветами и милостиво уделяет ему малую толику того упоительного наслаждения, что в полной мере достается другим. Опомнись, Альберих, в водах Рейна для тебя нет никакого золота.

Завтра вечером, после того как закончится рабочий день, я встречусь с ней на часок, из вежливости, чтобы попрощаться. Сдержанно, но в бодром настроении. А потом поужинаю в одиночестве, лягу спать и наутро уеду из Копенгагена. Ich grolle nicht und wenn das Herz auch bricht[51].


– Алан, давайте не будем никуда заходить, а погуляем по Эрстедспаркен. Там не так людно.

Мы отправились по Хаммериксгаде, навстречу прохожим, спешащим на вокзал, пересекли площадь и по восточной стороне парка дошли до памятника Эрстеду. Небольшая лужайка круто сбегала к озеру, и Карин, взяв меня под руку, свернула и повела по траве на берег. На клумбе справа уже распустились оранжевые лакфиоли, обсаженные бордюром незабудок, и теплым вечером от них веяло сладким ароматом. Карин расстелила на траве пальто, уселась под айвой и, сорвав веточку розовых, словно бы восковых цветов, задумчиво поглаживала подбородок ее кончиком.

– Цветочный резец? – не удержался я.

– Что это? Не понимаю. Я такого никогда не слышала.

– Резец. Штихель. Такой инструмент для гравировки меди. Но для гравировки на подбородке нужно что-нибудь понежнее.

– А вы видите, что я выгравировала?

Она легонько написала на щеке невидимое слово «Алан» и отшвырнула веточку в траву.

– Мне очень жаль, что вы уезжаете, Алан. Вы так недолго здесь пробыли, меньше недели. А кажется, что дольше. Но я понимаю – у вас работа, мама, дом…

– Мне тоже кажется, что дольше. Признаюсь, я такого никогда прежде не испытывал. Вы совсем непохожи на фарфоровых пастушек и принцесс, с которыми я обычно имею дело.

Она улыбнулась:

– Ну конечно, их вы продаете и покупаете.

– Да, кроме тех, с которыми не могу расстаться.

– Их вы добавляете к своей коллекции?

Я вспомнил застекленные шкафчики, уставленные фарфором «Лонгтон-Холл» и «Челси», статуэтками «Времена года» работы Джеймса Нила, белые фигурки «Холостяцкая жизнь» и «Супружество» мануфактуры «Боу». Я отдал за них немыслимые деньги, гораздо больше, чем мог себе позволить. А теперь статуэтки казались мне безжизненными и вычурными, нарочитыми, как музыкальные шкатулки, играющие одну-единственную незамысловатую мелодию.

– Видите ли, они мне понятны, – признался я.

– То есть я вам непонятна?

– Они неподвижны, как цветы, и позволяют собой любоваться. А вы – как птица…

Она рассмеялась:

– Какая птица?

Поразмыслив, я сказал:

– Eisvogel[52]. Знаете такую? Мелькнет над рекой, будто синий сполох, и едва успеваешь подумать: «Ах, какая прелесть!» – как она улетает.

– Так ведь это вы улетаете. – Она встала; я тоже поднялся, а она, отведя глаза, добавила: – Мне вас будет не хватать. Надеюсь, вы еще к нам приедете.

– У вас наверняка много… – Я осекся, потому что был не в силах продолжать. Одно дело – сдерживать свои чувства при расставании, но совсем иное – мысль о других, неведомых мне мужчинах, которые, в отличие от меня, способны держаться с ней наравне.

– Давайте пройдемся по берегу, – предложила она.

Однако у бронзовой статуи Точильщика на краю лужайки Карин остановилась и задумчиво наморщила лоб, будто вспоминая что-то ускользающее.

– В чем дело? У вас неприятности на работе?

– Nein, nein. – Она снова села, и я опустился рядом с ней. – Не вы один знаете много красивых стихов. Только я их плохо запоминаю.

– Ничего страшного. Попробуйте.

– Это Гейне. Мы в школе учили его наизусть, чтобы петь.

Wie des Mondes Abbild zittert

In den wilden Meereswogen,

Und er selber still und sicher

Wandelt an dem Himmelsbogen,

Also wandelst du, Geliebte,

Still und sicher, und es zittert

Nur dein Abbild mir im Herzen…[53]

Она умолкла, пытаясь вспомнить последнюю строку, и я, хорошо зная стихотворение, шепотом подсказал:

– Weil mein…

– Ach, du kennst es![54] Я так рада. Weil mein eignes Herz erschüttert.

Я растрогался, заметив слезы в ее глазах. Она всхлипнула и тут же отвернулась, а я смутился и даже немного расстроился.

– Карин, это прекрасные стихи, но зачем же…

– Нет, дело не в стихах, Алан. – Разрыдавшись всерьез, она закусила губу, коснулась моего рукава и, перемежая слова всхлипами, попыталась объяснить: – То есть да, в них, конечно, но еще…

– Что еще?

– Ваша доброта, щедрость… вежливость… за всю эту неделю вы доставили мне столько удовольствия… понимаете, для меня это большая редкость…

– Что? – изумленно воскликнул я и, когда она промолчала, повторил уже спокойнее: – Что вы сказали?

– А сейчас, когда вы уезжаете – still und sicher…[55] Нет-нет, я все понимаю, честное слово, и не стану расстраиваться, но, знаете, Алан… я не могу с собой совладать… потому что es zittert nur dein Abbild mir im Herzen…[56]

Ошеломленный, я не находил слов. Не поднимая глаз, она схватила меня за руки. Наконец я неуверенно спросил:

– Вы так расстроились из-за того, что я уезжаю?

Она начала оправдываться:

– Простите, я не хотела устраивать сцену, но, понимаете… все это так странно… Я никогда еще не встречала таких, как вы…

– Таких, как я?

– Нет-нет, я не в том смысле. Вы ведете себя вежливо, как настоящий джентльмен, обращаетесь со мной как с другом, с вами можно шутить и смеяться, не опасаясь, что вы меня неправильно поймете… Это такое счастье! Ах, простите меня, Алан! Я не умею… вести себя сдержанно, вот как вы. Извините, я сейчас успокоюсь, и вы проводите меня до всегдобуса.

Я весь дрожал, во рту пересохло.

– Карин, вы это серьезно?

Она посмотрела на меня и медленно, с долгим вздохом кивнула.

– Карин, послушайте! Я вас люблю! С первого взгляда, с первой минуты нашей встречи. Люблю до умопомрачения. Я никогда в жизни не видел никого красивее вас. И не могу поверить в то, что вы мне сказали. Я собрался уезжать, не в силах помыслить о том, что вы… Карин, если я вам нравлюсь, то я навеки ваш. Выходите за меня замуж!

Она вздрогнула и уставилась на меня, приоткрыв рот от изумления:

– Вы хотите, чтобы я вышла за вас замуж?

– Да! Да!

Она продолжала ошеломленно глядеть на меня. Я схватил ее за руки и легонько сжал:

– Да!

Она обессиленно прильнула мне к плечу, прижалась мокрой щекой к моей щеке:

– Не может быть! Не верю…

– Знаешь, мне самому не верится. Давай-ка я повторю: ты хочешь за меня замуж?