– Значит… значит, в саду никакой малышки не было? – неуверенно спросил я, явственно ощущая чей-то взгляд из-за штор и думая, что схожу с ума от страха.

– Может, и не было, – безучастно ответила Карин. – Ich bin nicht sicher[121]. Не выходи в сад.

В ушах гудело, перед глазами все плыло. Я тряхнул ее изо всех сил и воскликнул:

– Но миссис Тасуэлл тоже слышала плач! Она его слышала! Слышала!

– Но ничего не видела, – сказала Карин все тем же отрешенным тоном. – А на первом этаже все окна закрыты?

– Какая разница, Карин?! Что будет, если они открыты?

– Не знаю. Пойдем проверим.

Она распахнула дверь спальни и вышла на лестничную площадку. Я с трудом последовал за ней. Мы закрыли окна на кухне и в гостиной, а потом пошли по дому, задергивая все шторы.

Мне чудилось, что мы двигаемся будто во сне, в гипнотическом трансе, в каком-то раздробленном кошмаре и все происходящее больше не подчиняется законам физики. Сад исчез. За пределами нашего дома не было ничего осязаемого, только бесконечный мрак. Реальность больше не существовала, а мое сознание, трепещущее, словно тусклое пламя свечи, воспринимало окружающее в неверном зыбком свете. Мне казалось, что все, что я вижу, исходит из моего воображения, а то, что остается позади, мгновенно прекращает существовать. Я боялся, что за дверями больше нет знакомых комнат, каждый сделанный шаг приближал меня к неведомым чудовищам, порожденным моим воображением, будто в кошмарном сне. Перед глазами дрожали и расплывались ступени, окна, мебель. Я неуверенно нащупывал на стенах выключатели, не помня, в какие комнаты мы уже заходили, а в какие еще нет. Меня не отпускало ощущение, что нам нет спасения, а душу наполнял леденящий страх, поглощая и чудовищно искажая все привычные образы.

Вернувшись наконец в спальню, я снял пиджак и туфли и съежился на кровати рядом с Карин, повторяя про себя: «Господи помилуй! Господи помилуй!»

Вначале я с головой завернулся в одеяло, но потом отбросил его, чтобы лучше слышать, хотя и боялся слушать. Однако же слушать было легче, чем не знать, не слышно ли чего. Я страшился не слушать, но слушать было страшно. Я вслушивался, словно бежал, все напряженнее и напряженнее, а потом, вконец обессилев, снова спрятался под одеяло.

– Алан, давай посидим, – сказала Карин. – Так будет легче.

Мы встали с кровати и уселись друг против друга: она – у туалетного столика, а я в кресле. Она дрожала, но владела собой лучше, чем я.

Спустя какое-то время… нет, самым страшным было то, что в этом месте времени не существовало, даже само слово «время» не имело значения. Здесь время не шло. За всю ночь я ни разу не взглянул на часы, каким-то чутьем догадываясь, что мы обречены на ожидание. Помутившееся сознание постепенно прояснялось, будто взбаламученное озерцо, но я пребывал вне его, зачарованно наблюдая, что открывается взору, когда оседает ил. Я ожидал увидеть какой-то знакомый образ, воспоминание или некое подобие того, что мне предстоит сделать. Однако же в конце концов из яростной бури, мятущейся в моей душе, возникли две абстрактные идеи, более зловещие и четкие, чем любые видения, навеянные колдовством: Приближение и Кульминация. «Идите, ибо уже все готово». Думаю, уже тогда я знал, чему суждено произойти, но не каким образом, однако же у меня не было слов, чтобы выразить это откровение. Пробужденный Кракен надвигался и был чудовищнее любых рассказов о нем.

Я закрыл глаза. Ощутив внезапное прикосновение, я в ужасе вскрикнул и лишь потом сообразил, что Карин взяла меня за руку.

– Алан, послушай, тебе лучше уйти. Не оставайся. Садись в машину и уезжай, пока можно.

– Ты хочешь, чтобы я тебя увез? – В темных глубинах моего смятенного разума кружили обрывочные мысли, и смысла слов я не понимал.

– Mein Lieber, я же говорила, что мне от этого не уйти. А ты уходи. Уходи отсюда. Подальше.

– Нет… Нет, Карин, я не уйду. Я…

Я не успел оформить свою мысль в слова, потому что внезапно с необычайной ясностью вспомнил, где прежде слышал этот плач, тот же самый плач и тот же детский голос – три дня тому назад, когда пытался дозвониться в Копенгаген, – а вдобавок понял, что, выйдя с миссис Тасуэлл в сад, я тоже это знал.

– Я останусь, чтобы заботиться о тебе.

Мне вдруг представилось, как я иду следом за ней, стою рядом с ней, принимаю из ее рук безделушки и украшения, выслушиваю последние напутствия, наклоняюсь поправить ее прическу и, опустившись на колени, касаюсь ее пальцев, а она тоже опускается на колени и кладет голову на…

– Что это за шум? – внезапно воскликнула Карин. – Ты слышишь, Алан?

Я прислушался с усилием, подобным тому как человек со сломанной рукой исполняет то же действие, из-за которого случился перелом, и понял, что в глубокую тишину вторгается какой-то тихий, но нарастающий многосоставной звук – шорох, постукивание, треск – и разносится по всему дому. Оконная рама затряслась, а во дворе что-то гулко хлопнуло. Я застонал и прижал ладони к ушам.

Карин тряхнула меня за плечо:

– Алан! Это ветер! Ветер поднялся!

Началась буря. Теперь я различал знакомые шумы; порывы ветра налетали на стены, гудели в водостоках, сотрясали мусорные баки во дворе, гнули и с треском обламывали ветви деревьев и дергали плети глицинии, которые бились в оконные стекла.

– Все сдует! – воскликнул я, обнимая ее за плечи. – Сейчас все снесет…

Она помотала головой.

– Да, да! В мешок… потопить во глубине морской… – бормотал я. – В Ревун… мельничные жернова, Карин… Жернова…

– До последнего кодранта, – негромко произнесла она и улыбнулась. – До последнего. А больше ничего.

Ее достоинство и самообладание были темными осязаемыми глыбами, как прибрежные скалы или сосны на болоте, – не проявления ее воли, но часть самого естества Карин, врожденная и неотторжимая, как глаза или руки.

Я смотрел на Карин, и сознание наконец-то прояснилось. Я встал и заключил ее в объятья:

– Ты этого ждала?

Помолчав, она ответила:

– По-моему, да.

– Жаль, что ты мне раньше не сказала. Ты мне ничего не говорила.

– А зачем? Все равно ничего не исправить.

– Я когда-то тоже думал, что все на свете существует отдельно друг от друга, что всякая вещь сама по себе, отличная от других. Теперь я знаю лучше.

Я подошел к окну, отдернул шторы и выглянул во двор. По небу проносились тонкие облака, задевая серп заходящей луны, который изменчивым, дрожащим светом пятнал сад и дальние поля. Ветер трепал живые изгороди и деревья, клонил к земле высокие стебли арники, аконита и живокости, едва не вырывая их с клумб. По газону указующим перстом металась длинная тень кипариса. Дверь сарая громко стучала о стену, а потом с грохотом захлопнулась.

Внезапно у подножья длинной осыпи я заметил какую-то черную тень в лавровых зарослях, поблескивавших в лунном свете. В темноте было не разобрать, но, судя по размерам, это был не кот и не заяц, а что-то гораздо крупнее, и двигалось оно не так, как тени лавров под ветром, а скользило, будто огромная рыбина в темной воде. На луну набежали облака, я вгляделся пристальнее и увидел, как из зарослей стремительно выбежала черная эльзасская овчарка.

Я встал и, обнимая Карин, четко осознал, что вот это – настоящая собака, а у виселицы нам встретился иллюзорный морок. «Кажется, я начинаю к этому привыкать, – подумал я, не испытывая ни малейшего ужаса. – Судя по всему, я всегда обладал этим чутьем, но отрицал его, как безумец, притворяющийся, что он в здравом уме».

Я готов был выйти в сад, но мне не хотелось оставлять Карин. Оставить Карин мне было не суждено. Я подошел к ней, сел у ее ног и опустил голову ей на колени.

– Привет, Десленд, – пробормотал я. – С тобой все в порядке. Расстраиваться не из-за чего.

– Was sagst du?[122]

– Ничего. Миссис Кук была хорошенькой, но ты – настоящая красавица. Карин, а помнишь акулу в Сидар-Ки?

– Помню. В тот день я сказала, что мы поедем домой и начнем настоящую жизнь.

В конце концов ветер стих. Я подошел к окну, но, внезапно испугавшись, встал на колени и выглянул в щелку штор. Луна зашла, и все было черно. Непроглядная тьма окутала сад, поля и холмы. Когда глаза привыкли к темноте, я различил черные силуэты деревьев на фоне темного неба без признаков зари.

До меня снова донесся плач, откуда-то издалека, будто с невидимой звезды. Он не был обманом слуха, потому что всхлипывания Карин я слышал столь же ясно. Тихие прерывистые звуки трепетали, будто угасающие угли очага или остатки воды в пруду, и наконец умолкли.

– Скоро рассветет, – сказал я.

– Скоро – это когда? – Она протянула ко мне раскрытые ладони и улыбнулась, когда я опустился перед ней на колени. – Ах, бедный Алан! Надо как-то скоротать время. Ветер улегся. Ждать осталось недолго. Ты должен быть готов ко всему, вот как я. – Она рассмеялась. – Может быть, почитаешь Библию? Занятие будет весьма к месту… к этому нашему месту…

– Да-да, я понял. А ты не помнишь, где она?

– На полке в спальне Флик.

Я снова вышел на ярко освещенную лестничную площадку – там всю ночь горел свет – и не удивился бы, если бы у подножья лестницы сидела овчарка, но собаки там не было. Я открыл дверь в спальню Флик и включил свет.

На кресле лежала зеленая черепаха. На нее падала тень спинки, но игрушку было хорошо видно. Я уставился в ее глаза-бусины и понял, что сглупил, приняв ее за подушку. Сейчас она казалась мне старым знакомцем и в какой-то мере соучастником, потому что нам с ней суждено было сыграть отведенные нам роли. Однако же я оцепенел в дверях не оттого, что увидел игрушку, а потому, что из нее в спальню изливался поток горя и отчаяния, превращая комнату в затхлый пруд. Шторы медленно колыхались, будто пучки водорослей, а книги на полках, преломленные толщей скорби, казались странно сплющенными. В комнате было невозможно дышать, горе накатывало волна за волной, словно прилив на песчаный берег. Я захлебнулся и, чувствуя, что тону, повалился ничком на ковер, как давным-давно в гостиной миссис Кук. Пальцы, судорожно ухватившие дверную ручку, невольно разжались под весом обмякшего тела. Я ударился головой об пол и потерял сознание.

Когда я пришел в чувство, Карин стояла на коленях рядом со мной и трясла меня за плечо:

– Алан! Алан! Прислушайся! Ты слышишь?!

Очевидно, мое состояние волновало ее меньше всего, но я не обижался, понимая, что она встревожена какой-то новой бедой. Оглушенный, я сел, изнемогая от боли, и оперся спиной о дверную раму. В спальне Флик все было в порядке, на кресле лежала не черепаха, а зеленая подушечка, книги ровными рядами выстроились на полках за стеклом.

Знакомый, привычный звук – не плач и не завывания ветра – доносился откуда-то издалека, нет, не издалека, а с первого этажа, из прихожей. Разбитый лоб саднило, а вдобавок я умудрился порезать руку и с трудом сдерживал позывы опорожнить кишечник.

– Алан, скажи, ты тоже слышишь?

В прихожей трезвонил телефон. Я слушал звонки, уставившись в пол. Звук мучительно давил на живот. Мне во что бы то ни стало требовалось облегчиться.

– Да, слышу, – сказал я. – Погоди.

Я встал, но Карин схватила меня за руку:

– Алан, не бери трубку! Не спускайся в прихожую.

– Я и не собираюсь.

Я доковылял до туалета, стянул брюки и сел на унитаз, не закрывая двери. Из меня, выворачивая внутренности, хлынула вонючая струя поноса. Я обливался потом, меня тошнило, я едва не потерял сознание от рези в животе, но приступ диареи не прекращался. Карин опустилась на колени рядом со мной и, не обращая внимания на вонь, ласково взяла меня за руки.

– А ты не хочешь снять трубку? – задыхаясь, спросил я.

Карин спустила воду в туалете и крикнула мне на ухо:

– Я запрещаю тебе спускаться в прихожую!

– А вдруг это… вдруг это звонит…

– Кто? Кто это может быть?

Мы так и не тронулись с места, застыли в своем горе, крепко обнявшись, а телефон все звонил и звонил. Пронзительный повторяющийся звук падал на нас ударами молота, уничтожая остатки достоинства, которое мы изо всех сил пытались сохранить ради друг друга.

– О господи, когда уже это прекратится! – простонала Карин.

Я легонько сжал ее пальцы, ясно понимая, что не пытаюсь ее успокоить, а сам отчаянно, умоляюще ищу утешения, которого она не в силах мне предоставить.

Звучит невероятно, но я уснул – наверное, от полного истощения сил впал в забытье и помню только, что я очнулся рядом Карин, вдохнул ее запах и медленно выбрался из тесного угла, дрожа от холода и с трудом расправляя затекшие руки и ноги. Зрение и слух постепенно приходили в норму. Телефон молчал. Пронзительный трезвон сменился сладкозвучными трелями – за окном дрозд насвистывал свою утреннюю песенку.

– Рассвело, – сказал я.

Мы переглянулись. Мои ощущения были сродни тем, что чувствует потерпевший кораблекрушение. Я был жив и в здравом рассудке.