Франс пожал плечами.

— Но они же твои сверстники. Разве тебе не пора?..

У него перекосилось лицо, и я оборвала себя на полуслове.

— Я наказан, — тихо сказал он.

— Наказан? За что?

Франс молчал.

— Франс, признавайся, в чем дело, а не то я скажу родителям, что у тебя ничего не получается с учебой.

— Дело не в этом, — торопливо сказал Франс, — я рассердил хозяина.

— Чем?

— Я обидел его жену.

— Как?

Франс минуту поколебался.

— Она сама это начала, — тихо сказал он. — Стала проявлять ко мне внимание. Но когда я тоже его проявил, она пожаловалась мужу. Он не выгнал меня только из дружбы к отцу. Так что меня сослали работать у печи, пока он не смилостивится.

— Франс, как ты мог сделать такую глупость? Разве жена хозяина тебе ровня? Из-за этого может пойти насмарку все твое ученье.

— Тебе не понять, — пробурчал он. — Тут такая тоска — работаешь до потери сил, и больше ничего. Скука смертная. А эта история меня немного развлекала. Не тебе меня осуждать — у тебя есть твой мясник, за которого ты выйдешь замуж и будешь как сыр в масле кататься. Хорошо тебе меня учить, когда у меня вся жизнь — это бесконечные плитки. Почему бы мне не заглядеться на хорошенькое личико?

Я хотела сказать, что я очень даже понимаю. По ночам мне иногда снились горы грязного белья, которые никогда не уменьшались, как бы старательно я его ни терла, кипятила и гладила.

Но я ему ничего такого не сказала, а только с беспокойством спросила:

— Уж не та ли это женщина, что стоит в воротах?

Франс пожал плечами и выпил еще пива. Я представила себе кислую физиономию той женщины. Неужели это можно назвать хорошеньким личиком?

— А вообще-то чего это ты заявилась, когда тебе надо работать в твоем Квартале папистов?

Я приготовила объяснение, почему я пришла. Дескать, меня послали в конец Делфта, от которого до его фабрики совсем близко. Но мне стало так жалко брата, что я вдруг выложила ему всю историю о Ван Рейвене и картине. Излив душу, я почувствовала большое облегчение.

Он внимательно меня выслушал и потом заявил:

— Видишь, не такая уж между нами большая разница — и на тебя обращает внимание человек, стоящий гораздо выше тебя.

— Но я не поддалась на приставания Ван Рейвена и не собираюсь этого делать!

— Я не имею в виду Ван Рейвена, — с усмешкой сказал Франс. — Я говорю о твоем хозяине.

— При чем тут мой хозяин? — воскликнула я. Франс улыбнулся:

— Полно, Грета, не лезь в бутылку.

— Перестань! Что ты еще придумал? Он никогда…

— Этого и не нужно. Все видно по твоему лицу. Может, тебе удается это скрывать от родителей и твоего мясника, но меня ты не обманешь. Я тебя слишком хорошо знаю.

Да, он действительно хорошо меня знал. Я хотела что-то возразить, но не нашла что.


Хотя стоял декабрь и было холодно, я так быстро шла и была так огорошена словами Франса, что оказалась в Квартале папистов гораздо раньше, чем было надо. Мне было жарко, и я размотала шаль, чтобы ветер остудил мне лицо. Когда я шла к дому по Ауде Лангендейк, я увидела, что навстречу мне идет хозяин с Ван Рейвеном. Я опустила голову и перешла на другую сторону улицы, чтобы оказаться со стороны хозяина, а не Ван Рейвена. Но этим я только привлекла его внимание, и он остановился, придержав за руку хозяина.

— Эй, большеглазая служанка! — крикнул он, поворачиваясь ко мне. — А мне сказали, что ты ушла по делам. Что-то мне кажется, что ты меня избегаешь, дорогуша. Как тебя зовут?

— Грета, сударь. — Я не поднимала глаз, глядя на башмаки хозяина. Они были начищены до блеска — Мартхе сделала это утром под моим руководством.

— Так что скажешь, Грета, — ты действительно меня избегаешь?

— Нет, сударь, меня просто посылали с поручениями.

Я показала ему сумку с покупками, которые я сделала для Марии Тинс до того, как пошла к брату.

— Тогда надеюсь, что буду видеть тебя почаще.

— Да, сударь.

Позади мужчин стояли две женщины. Я взглянула на их лица и поняла, что это сестра и дочь Ван Рейвена, которые позируют для картины вместе с ним. Дочь глядела на меня с изумлением.

— Надеюсь, ты не забыл свое обещание, — сказал Ван Рейвен моему хозяину.

У того дернулась голова, как у марионетки.

— Нет, — помедлив, ответил он.

— Отлично. Значит, начнешь работу над той картиной до того, как мы придем на следующий сеанс? — сказал он с плотоядной ухмылкой, от которой у меня мороз побежал по коже.

Некоторое время все молчали. Я подняла глаза на хозяина. Он старался сохранить спокойное выражение лица, но я видела, что он рассержен.

— Хорошо, — наконец выговорил он, не глядя на меня.

Тогда я не поняла, что они имели в виду, но чувствовала, что это имеет отношение ко мне. На следующий день все объяснилось.

Он велел мне после обеда подняться в мастерскую. Я подумала, что он хочет, чтобы я помогла ему с красками, которые ему понадобятся для картины, изображающей концерт. Когда я вошла в мастерскую, его там не было. Я полезла на чердак. Стол, на котором мы растирали краски, был пуст — он не выложил для меня никаких материалов. В полном недоумении я спустилась обратно в мастерскую.

Он уже пришел и стоял, глядя в окно.

— Садись, Грета, — не оборачиваясь, сказал он. Я села на стул, который стоял перед клавесином. До клавесина я не дотронулась — я трогала его, только когда вытирала пыль. Сидя на стуле, я рассматривала новые картины, которые он повесил на заднюю стену. Слева висел пейзаж, а справа — картина, на которой женщина играла на лютне. На ней было платье с чересчур глубоким вырезом. Рядом стоял мужчина, обнимая ее за плечи. Еще там была старуха, которой мужчина протягивал монету. Картина принадлежала Марии Тинс и называлась «Сводня».

— Нет, не на этот стул, — сказал хозяин, наконец отвернувшись от окна. — Здесь сидит дочь Ван Рейвена.

«Я сидела бы здесь, если бы он собирался включить меня в картину», — подумала я.

Он принес еще один стул с львиными головами и поставил его недалеко от мольберта, но боком, так что, сидя на нем, я была повернута лицом к окну.

— Садись сюда.

— Зачем это? — спросила я, пересаживаясь. Раньше я никогда не садилась в его присутствии. У меня опять побежали по спине мурашки.

— Помолчи. — Он открыл ставню, чтобы свет падал прямо мне в лицо. — Гляди в окно.

И он сел на стул перед мольбертом.

Я поглядела на шпиль Новой церкви и сглотнула. Я чувствовала, что у меня напрягаются скулы и расширяются глаза.

— Теперь посмотри на меня.

Я повернула голову и посмотрела на него через левое плечо.

Наши взгляды встретились. У меня вылетели из головы все мысли, кроме одной — что цвет его глаз похож на внутреннюю стенку устричной раковины.

Он как будто чего-то ждал. Я почувствовала, как у меня каменеет лицо — от страха, что я не смогу сделать то, что ему нужно.

— Грета, — тихо сказал он. Больше ему ничего говорить не понадобилось. Мои глаза наполнились слезами, но я их сдержала. Я поняла.

Не шевелись. Он собирался меня рисовать.


— Ты пахнешь льняным маслом, — недоумевающе сказал отец. Он не верил, что запах может въесться в мою одежду, кожу и волосы просто от того, что я убираю мастерскую художника. И он был прав. Он словно догадался, что я теперь сплю в комнате, где находится льняное масло, и что я часами позирую, впитывая в себя этот запах. Он догадывался, но не смел сказать это вслух. Слепота отняла у него уверенность в себе, и он не доверял собственным мыслям.

Годом раньше я, может быть, попыталась бы ему помочь, сказать что-нибудь, подтверждающее его мысли, приободрить его и добиться, чтобы он сказал, что думает. Но теперь я просто смотрела, как он молча сражается сам с собой, словно жук, упавший на спину и неспособный перевернуться.

Матушка тоже догадывалась, хотя пока не осознавала своей догадки. Иногда я не могла заставить себя посмотреть ей в глаза. Когда же заставляла, видела на ее лице выражение недоумения, гнева, любопытства, обиды. Она пыталась понять, что случилось с ее дочерью.

Я привыкла к запаху льняного масла, даже поставила бутылочку с маслом возле своей постели. Утром, одеваясь, я смотрела сквозь масло в окно, восхищаясь его цветом. Это был цвет лимонного сока, в который капнули немного свинцово-оловянной желтой краски.

Я теперь позирую в платье этого цвета, хотелось мне сказать родителям. Он рисует меня в таком платье.

Вместо этого, чтобы отвлечь отца от запаха, я рассказывала ему о другой картине, над которой работал хозяин:

— Молодая женщина играет на клавесине. На ней желто-черная жилетка — та же самая, в которой он рисовал дочь булочника, — белая атласная юбка, и у нее в волосах белые ленты. В изгибе клавесина стоит другая женщина, которая держит в руках ноты и поет. На ней зеленый плащ, отороченный мехом, и под ним голубое платье. Между двумя женщинами на стуле, повернувшись к нам спиной, сидит мужчина.

— Ван Рейвен? — перебил меня отец.

— Да, Ван Рейвен. Но нам видны только его спина, волосы и рука, придерживающая лютню за шейку.

— Он плохо играет на лютне, — оживленно сказал отец.

— Очень плохо. Поэтому он и сидит к нам спиной — чтобы не было видно, что он и держать-то ее толком не умеет.

Отец хохотнул. Его настроение исправилось. Ему всегда нравилось слышать, что богатый человек плохо играет на каком-нибудь музыкальном инструменте.

Но привести его в хорошее настроение было не всегда так просто. По воскресеньям я порой испытывала в родительском доме такое напряжение, что радовалась, когда у нас обедал Питер-младший. Он, по-видимому, заметил, с каким беспокойством поглядывает на меня матушка, как сердито бурчит отец, как мы иногда подолгу неловко молчим, что редко бывает в отношениях между родителями и дочерью. Он никогда ничего об этом не говорил, сам никогда не хмурился и не устремлял на нас недоумевающий взгляд, не терял дара речи. Наоборот, он легонько поддразнивал отца, льстил матушке и улыбался мне.

Питер не спрашивал, почему я пахну льняным маслом. Его как будто не волновало, что я что-то от него скрываю. Он раз и навсегда решил мне доверять. Питер был очень хороший человек. И тем не менее я не могла удержаться и каждый раз смотрела на его ногти — есть ли под ними кровь.

Ему надо вымачивать их в соленой воде, думала я. Когда-нибудь я ему это скажу.

Он был хороший человек, но его терпению подходил конец. Он этого не говорил, но иногда, когда мы в воскресенье оказывались в темном закоулке у канала, я чувствовала нетерпение в его руках, которые слишком крепко охватывали мои ягодицы, слишком тесно прижимали меня к нему, так что даже через слои одежды я начинала чувствовать затвердение у него в паху. Было так холодно, что нам не удавалось коснуться кожи друг друга — мы только ощущали шершавую шерсть нашей одежды и скрытые ею очертания наших фигур.

Мне не всегда было противно, когда Питер ко мне прикасался. Иногда, когда, глядя через его плечо на небо, я видела в облаках другие цвета помимо белого и думала о том, как я мелю белый свинец или массикот, я чувствовала жар в грудях и животе и тесно прижималась к нему. Он всегда радовался, когда я отвечала на его ласки. И не замечал, что я стараюсь не глядеть на его лицо и руки.

В то воскресенье, когда отец пожаловался на запах льняного масла и когда у моих родителей был такой растерянный и несчастный вид, Питер повел меня в темный закоулок. Там он начал сжимать мои груди и через одежду прихватывать пальцами соски. И вдруг остановился, бросил на меня лукавый взгляд и поднял руки к моим плечам. Прежде чем я поняла, что у него на уме, он сунул руки мне под капор и запустил пальцы в мои волосы.

Я обеими руками ухватилась за капор:

— Не смей!

Питер улыбнулся, глядя на меня какими-то стеклянными глазами, словно он долго смотрел на солнце. Он сумел вытащить из-под капора прядь волос и стал накручивать ее на палец.

— Когда-нибудь, Грета, — и скоро — я все это увижу. Не всегда же ты будешь оставаться для меня загадкой. — Он надавил мне рукой на низ живота. — В следующем месяце тебе исполнится восемнадцать лет, и я поговорю с твоим отцом.

Я отшатнулась от него. У меня было такое чувство, будто меня заперли в темную жаркую комнату, где я не могла дышать.

— Я еще слишком молода. Слишком молода для такого.

Питер пожал плечами:

— Многие выходят замуж в восемнадцать лет. Зачем ждать? Я нужен твоей семье.

Впервые он намекнул на бедность моих родителей, на их — а следовательно, и мою — зависимость от него. Поэтому они и принимали от него мясо и разрешали мне уединяться с ним в темном закоулке по вечерам.

Я нахмурилась. Мне не понравилось напоминание о его власти над нами.

Питер понял, что сказал лишнее. Чтобы умилостивить меня, он заткнул прядь волос обратно под капор. Потом погладил меня по щеке.