Книга «Девять с половиной недель» производит такое же сильное впечатление, как и три десятилетия назад, когда была опубликована впервые. Она вызывающе откровенна и в то же время призвана предостеречь. Она рассказывает легенду о том, как легко интоксикация любовью и сексом может изменить наше представление о самих себе и заставить увидеть в совершенно ином свете человека, которым мы, по своим наивным и глупым предположениям, являлись.

Франсин Проуз

9½ недель

Мы с ним занимались любовью впервые, и он крепко держал мои руки над головой. Мне это нравилось. Мне нравился он. Он был угрюм, и на меня это производило впечатление – это казалось мне романтичным. Он был веселым, ярким, был интересным собеседником; умел доставлять мне удовольствие.

Во второй раз он поднял мой шарф, который я бросила на пол, раздеваясь, улыбнулся и сказал: «Можно я завяжу тебе глаза?» Никто раньше не завязывал мне глаза в постели, и мне это понравилось. Он начал нравиться мне еще сильнее после второй ночи, и утром, умываясь, я не могла сдержать улыбку: мне попался удивительно умелый любовник.

В третий раз он снова и снова останавливался, когда мгновение отделяло меня от оргазма. Я опять была близка к тому, чтобы потерять сознание, и услышала собственный голос, который взмыл над кроватью и взмолился, чтобы он продолжал. Он подчинился. Я начинала влюбляться.

В четвертый раз, когда я была уже достаточно возбуждена, чтобы не замечать происходящего вокруг, он тем же шарфом связал мне руки. В то утро он прислал тринадцать роз ко мне в офис.


Сейчас воскресенье, приближается конец мая. Днем мы встретились с моей подругой, которая почти год назад уволилась из фирмы, в которой я работаю. К нашему обоюдному удивлению, в последние месяцы мы видимся чаще, чем когда работали вместе. Она живет в центре, и в том же районе проходит уличная ярмарка. Мы гуляем, останавливаемся возле прилавков, разговариваем, едим. Она купила старенькую, очень симпатичную серебряную коробочку для пилюль в лавке, где продавалась ветхая одежда, ветхие книги, разрозненный хлам с пометкой «антиквариат» и массивные полотна, изображавшие скорбящих женщин с потрескавшейся краской в уголках розовых губ.

Я пытаюсь решить, стоит ли пробираться полквартала в противоположном направлении к прилавку, где отыскала кружевную шаль, которую моя подруга назвала тряпьем. «И правда, тряпье, – громко говорю я ей в спину, надеясь перекричать шум толпы. – Но представь – если ее отстирать и заштопать…» Она оглядывается через плечо, прикладывает ладонь к уху, показывает на женщину в огромном мужском костюме, которая с яростью колотит по барабанам; закатывает глаза, отворачивается. «Постирать и починить, – кричу я. – Как тебе кажется, стоит ее стирать? Думаю, я вернусь и куплю ее, у нее есть потенциал…» – «Тогда лучше вернуться, – произносит голос у меня над ухом, – и поскорее. Кто-то мог уже купить ее и постирать прежде, чем подруга услышит тебя в этом шуме».

Я поспешно оборачиваюсь и бросаю недовольный взгляд на человека за моей спиной, затем снова пытаюсь докричаться до своей подруги. Но я в буквальном смысле застряла. Толпа, и без того еле передвигавшая ногами, окончательно замедлила ход. Прямо передо мной – дети не старше шести лет, все трое с подтаявшим мороженым, женщина справа размахивает палочками с небезопасным для меня энтузиазмом, а к барабанщице присоединился гитарист, и их слушатели застыли в восхищении, парализованные едой, свежим воздухом и хорошим расположением духа. «Эта ярмарка первая в этом сезоне, – произнес голос у меня над левым ухом. – Только здесь удается побеседовать с незнакомцами, иначе зачем вообще сюда приходить? Я по-прежнему считаю, что нужно вернуться и купить, что бы это ни было».

Светит яркое солнце, хотя совершенно не чувствуется жары. Воздух пахнет нежно и тонко; небо прозрачно и чисто, как над маленьким городком где-нибудь в Миннесоте. Средний ребенок передо мной только что по очереди лизнул мороженое у каждого из своих друзей. Это самый прекрасный из всех возможных воскресных дней. «Всего лишь облезлая шаль, – говорю я. – Но все-таки тонкой ручной работы, а стоит четыре доллара – как в кино сходить, так что, думаю, куплю». Но путь назад закрыт. Мы стоим напротив друг друга и улыбаемся. На нем нет солнечных очков, он щурится. Волосы падают ему на лоб. Его лицо становится очень привлекательным, когда он говорит; и еще привлекательнее, когда улыбается. Он, наверное, ужасно получается на фотографиях, думаю я, по крайней мере, если пытается делать серьезное лицо. На нем немного потрепанная бледно-розовая рубашка с закатанными рукавами; мешковатые штаны цвета хаки. «Как бы то ни было, похоже, он не гей», – думаю я. Эти штаны – один из признаков (хотя не очень надежный). И – теннисные туфли без носков. «Я провожу вас туда, – говорит он. – Вы не потеряете свою подругу, все это тянется на пару кварталов, не больше, вы рано или поздно встретитесь, если только, конечно, она не захочет совсем уйти». – «Не захочет, – говорю я. – Она живет недалеко отсюда». Он начал плечом прокладывать себе путь туда, откуда мы пришли, и, повернув голову, сказал: «Я тоже. Меня зовут…»


Сегодня четверг. Мы поужинали в ресторане в воскресенье и в понедельник, пообедали у меня дома во вторник, в среду поели мясной нарезки на вечеринке моей коллеги. Сегодня он пригласил меня на ужин к себе. Мы разговариваем на кухне, пока он режет салат. Он отказался от моей помощи, налил нам по бокалу вина и только успел спросить, есть ли у меня братья или сестры, как зазвонил его телефон. «Знаешь что, нет, – произносит он кому-то в ответ. – Нет, сейчас неудачное время, правда. Говорю же, эта херня может подождать до завтра… Во время долгой паузы он качает головой и делает мне выразительные гримасы. Неожиданно он взрывается: «Да господи боже! Ну хорошо, приходи. Но два часа, не больше, если не уложишься в два часа, то пусть идет к черту, у меня есть планы на вечер…»

«Вот придурок, – стонет он, недовольно и глуповато – Хоть он уже исчез из моей жизни. С ним приятно выпить пива, но у нас с ним нет ничего общего, кроме того, что мы играем в теннис в одном и том же месте и работаем в одной фирме, а он постоянно не успевает и потом вынужден осваивать интенсивный курс, как в школе. Он не слишком умный и совершенная тряпка. Он зайдет в восемь – как обычно, какое-то дело, которое нужно было сделать две недели назад, и теперь он в панике. Мне ужасно жаль. Но я отведу тебя в спальню, посмотришь телевизор».

«Я лучше пойду домой», – говорю я. «Нет, не пойдешь, – произносит он. – Не уходи, я боялся этого больше всего. Слушай, мы поедим, ты чем-нибудь займешь себя на пару часов, позвонишь маме, что угодно, а потом мы прекрасно проведем время, когда он уйдет, будет только десять часов. Хорошо?» «Я редко звоню маме, когда мне нужно убить пару часов, – говорю я. – Я вообще-то ненавижу убивать время, жаль, что нет с собой бумаг, я могла бы поработать…» «На любой вкус, – произносит он, – все, что пожелаешь, он к твоим услугам», – и сует мне под нос свой кейс. Ему удается рассмешить меня.

«Ну ладно, – говорю я. – Найду что-нибудь почитать. Но я пойду в спальню и не хочу, чтобы твой друг даже подозревал о том, что я здесь. Если он не уйдет до десяти, я выйду с метлой и простыней на голове и устрою непристойные танцы». – «Отлично», – он широко улыбается. «Телевизор я все равно принесу туда, на случай, если тебе станет скучно. А после ужина сбегаю в киоск, в квартале отсюда, и принесу тебе пачку журналов – чтобы ты почерпнула оттуда пару непристойных жестов, до которых не додумаешься сама». – «Благодарю», – отвечаю я, и на его лице появляется усмешка.

После салата и стейка мы идем в гостиную пить кофе. Мы садимся рядом на мягкий диван – истертая голубая обивка на ручках приняла почти серый оттенок. «Что ты только делаешь со своим кофе», – спрашиваю я. «Делаю? – повторяет он растерянно. – Ничего, он делается в кофеварке, с ним что-то не так?» – «Послушай, – говорю я, – на сей раз обойдусь без журналов, если ты дашь мне вон того Андре Жида, за ужином я заметила корешок на верхней левой полке в столовой. Вот уж кто всегда казался мне непристойным». Но когда он протягивает мне книгу, оказывается, что она на французском. А Кафка, которого он роняет, доставая Жида, – на немецком. «Ладно, не нужно, – говорю я. – Может, у тебя есть“ Разбитое сердце Белинды”? Или еще лучше,“Страсти бушующей ночи”?» – «Извини, – произносит он, – не думаю, что у меня что-то подобное есть…» Его заботливый тон и смущенный вид задевают меня. «Ну тогда «Война и мир», – говорю я язвительно. – В том самом прелестном японском переводе, который так трудно достать».

Он кладет на стол обе книги, которые взял с полки, и обнимает меня одной рукой. «Милая…» – «И еще, – перебиваю я голосом, в который вложила все свое мелочное недовольство, – рановато называть меня“ милой”, правда? Мы знакомы не больше 96 часов». Он притягивает меня к себе в крепком объятии. «Слушай, ты даже не представляешь, как мне жаль – эта перемена планов, этот недоделанный… Да я сейчас просто все отменю».

Как только он берет в руки телефон, я чувствую себя глупо. Я прочищаю горло, громко откашливаюсь и говорю: «Брось. Я за два часа только и успею, что газету прочитать, а если ты дашь мне бумаги, я напишу письмо, которое месяцами откладывала, это пробудит во мне совесть. И еще мне понадобится ручка».

Он с облегчением улыбается; подходит к широкому дубовому столу в противоположном конце гостиной, возвращается с пачкой тонкой, кремового цвета бумаги; достает ручку из внутреннего кармана пиджака и двигает телевизор в спальню. «Я очень надеюсь, что ты не сильно расстроилась, – произносит он. – Обещаю, что это не повторится». Однако я не могу быть уверена в том, что он выполнит свое обещание.

Когда раздается звонок домофона, я уже лежу в его постели, опершись на одну из подушек, вытянув ноги и крепко и удобно зажав в руке толстую ручку. Я слышу, как мужчины здороваются, но во время их разговора мне трудно расслышать отдельные слова.

Я пишу письмо («…несколько дней назад познакомилась с одним человеком, неплохое начало, совсем не похож на Джерри, который, кстати, невероятно счастлив сейчас с Хариетт, помнишь ее?..»), бегло просматриваю «Таймс», читаю гороскоп в «Пост»: «Сейчас легко строить предположения, которые так же легко обесцениваются, потому что всем известны. Не занимайте утро – оно может понадобиться для решения неотложных дел». Хоть раз в жизни, думаю я, хотелось бы понять, что означает мой гороскоп. Я вытягиваю ноги, падаю на подушку. В те часы, которые мы провели с ним здесь, я мало внимания обращала на обстановку. Сейчас вижу, что обращать внимание почти не на что. Это просторная комната с высокими потолками; на полу тот же серый ковер, что и в коридоре и в гостиной. Стены белые, абсолютно голые. Двуспальная кровать, стоящая на низком помосте, оказывается небольшой. Белые простыни – свежие, замечаю я, как и в понедельник, он так часто меняет свои простыни? – одеяло серое, покрывала нет. Два высоких окна слева от кровати закрыты бамбуковыми шторами, тоже белого цвета. С одной стороны кровати стул, сейчас на нем стоит телевизор; столик из того же дерева, что и помост, расположен симметрично стулу по другую сторону. У лампы на столике белый абажур и круглое, белое с голубым основание – как у китайской вазы – и 75‑ваттная лампочка. Я рада увидеть здесь изящную лампу, но у меня появляется мысль: не знаю, где он еще может этим заниматься, но этот человек явно не в постели читает свои книги (сплошь в оригинале). Как можно упускать одно из самых приятных доступных человеку удовольствий? Для этого здесь не хватает бра и лампочки поярче…

Мне интересно, что он подумал о моей спальне. Почти вполовину меньше этой, стены покрашены мной и двумя моими подругами в непонятный бледно-персиковый оттенок, который три месяца терзал меня мучительными сомнениями. Это того стоило. Мне интересно, что он подумал о ватном одеяле в цветочек и постельном белье в тон ему, о трех потертых половиках с греческим орнаментом, сувенирах из разных поездок, которыми заставлен комод, о туалетном столике, книжных полках, рекламных проспектах, журналах и дешевых романах, сваленных кучей по обе стороны кровати, трех пустых кружках, переполненных мусорных корзинах, коробке из-под китайской еды – пустой, но с торчащей из нее вилкой. И еще наволочка с грязным бельем в углу; газетные фотографии Аль Пачино и Джека Николсона, заткнутые за раму зеркала над столиком, снятые на «полароид» фотографии моих широко улыбающихся родителей и меня вместе с четырехлетним двоюродным братом на Кони-Айленде; еще открытка с видом норвежских фьордов от подруги и открытка с сицилийской часовней, в которую я буквально влюбилась два года назад. А на стенах обложки «Нью-Йоркера» в рамах, карты стран, где я побывала, – особенные города отмечены красным кружочком; и мое любимое (заляпанное жирными пятнами) меню в витиеватой серебряной рамке из ресторана «Лючоу» – первого ресторана в Нью-Йорке, в котором я побывала 12 лет назад.