— Ну, значит, это станет известно всем на свете, — безмятежно проговорила Северина. — А что все-таки ты думаешь о моем платье? Ведь мне его нужно надевать завтра вечером.

— Ой, извини, дорогая. У меня не такая крепкая голова, как у тебя. Ладно… Послушайте, мадемуазель.

И она стала делать скрупулезные замечания портнихе, хотя Северина чувствовала, каких усилий воли стоило Рене это занятие, которое обычно поглощало ее целиком. Когда закончилась примерка, Рене спросила:

— Что ты собираешься сейчас делать?

— Еду домой. Пьер вот-вот вернется.

— Тогда я провожу тебя. Должна же я рассказать тебе об Анриетте. Я тебя не понимаю…

Едва они сели в машину, как Рене тут же возобновила разговор:

— Нет, в самом деле, я совершенно не понимаю тебя… О таких вещах тебе рассказываю, а ты — хоть бы что.

— Да, но ведь я видела Анриетту от силы два раза. Ты же сама знаешь…

— Неважно, сто раз или два раза. Уже сам факт, один только факт, даже если бы речь шла о какой-нибудь совершенно незнакомой женщине, которая… которая… у меня слов просто нет… Ну ты представь себе на минуту, а то я смотрю, у тебя все мысли о твоем платье… Женщина нашего круга, победнее нас, конечно, но в общем-то такая же женщина, как ты или я, — и вдруг ходит в дом свиданий.

— Дом свиданий? — машинально повторила Северина.

Удивленная тоном подруги, Рене сначала опешила, а потом, через несколько секунд, понизив голос, сказала:

— Мне следовало бы подумать об этом раньше. Ты ведь далека от всего этого… Ты чиста, и тебе просто не понять этот ужас. Лучше уж…

Однако неодолимая потребность выплеснуть свои эмоции не позволяла Рене молчать.

— Нет, ты все-таки должна знать, — вскричала она. — Вреда это тебе не причинит: нельзя же жить с закрытыми глазами. Послушай, даже с мужчиной, к которому не испытываешь ничего, кроме нежности («она имеет в виду своего мужа», — подумала Северина и тут же упрекнула себя за то, что сама подумала о Пьере), и то некоторые вещи неприятны. А тут, моя дорогая, а тут, представь себе, каково вытерпеть, когда это происходит в одном из таких домов. Быть в полной власти первого попавшегося, какой бы он ни был — безобразный, грязный. Делать то, что он хочет, буквально все, что он хочет… Незнакомые мужчины, которые меняются каждый день. И мебель, принадлежащая всем и всякому. Эти постели… Представь себе хоть на минуту, всего лишь на минуту, что ты занимаешься этим ремеслом, и ты увидишь…

Она говорила об этом долго, и, поскольку Северина не отвечала, Рене все сгущала и сгущала краски, добавляя ужасов в картину, которую рисовала, чтобы вырвать наконец какой-нибудь крик из этого упорного молчания.

Рене так ничего и не добилась, но если бы сумерки не успели сгуститься, то выражение лица Северины испугало бы ее. С неподвижным, словно на него надели железную маску, лицом, почти не дыша, с отяжелевшими руками и ногами, отяжелевшими настолько, что, как ей казалось, они уже больше не смогут пошевелиться, Северина чувствовала, что умирает. Она не могла понять, что с ней происходит, только знала, что ей уже никогда не забыть ни этого полумертвого состояния, ни этой невыразимой тоски, от которой останавливалось ее сердце. Перед ее глазами все то полыхало, то вдруг затуманивалось, и тогда сквозь мглу она различала какие-то искривленные обнаженные фигуры. Ей хотелось закрыть глаза руками, потому что веки ее застыли так же, как и вся остальная плоть, но руки не повиновались.

— Хватит, хватит, — крикнула бы она Рене, если бы могла.

И тем не менее каждая произнесенная подругой фраза, каждая нарисованная той гнусная картина проникала в самое нутро Северины, и, пользуясь ее оцепенением, они оседали там, ужасно живые, где-то глубоко-глубоко…

Северина не помнила, как она вышла из машины и как вошла в квартиру. Смутное восприятие реальности и самой себя вернулось к ней лишь в комнате и вызвало у нее сильное потрясение. Когда она оказалась у себя, какая-то неведомая сила увлекала Северину прямо к большому зеркалу, перед которым она обычно одевалась. Она долго и неподвижно стояла, внимательно глядя на свое отражение, так близко от него, словно хотела слиться с ним. Только тут, в этой таинственной зеркальной стуже она обрела себя вновь. От оцепенения и благодаря какому-то чисто физическому защитному импульсу она сначала подумала, что перед ней — посторонняя женщина. Однако мало-помалу до сознания дошло, что эта женщина приближается к ней, надвигается на нее со всех сторон, сливается с ней. Северина попыталась оторваться от зеркала, чтобы избежать полного слияния, которое претило ей. Но возобладало другое желание, с неумолимой силой удержавшее ее. Ей во что бы то ни стало нужно было изучить тянущееся к ней лицо. Она не смогла бы объяснить, для чего именно ей это нужно, только чувствовала, что нет для нее сейчас ничего более важного, более неотложного, чем это разглядывание.

Видение было пронзительно четким. От этих белых, как меловая поверхность, щек, от этого выпуклого, открытого лба над впалыми глазами, от этих непропорционально больших, пунцово-красных, хотя и безжизненных, губ веяло чем-то настолько звериным и ужасным, что Северина смогла выдержать представшее ее глазам зрелище всего одно мгновение. Она кинулась к двери, потом в другую комнату, чтобы как можно дальше убежать от той, застывшей, гладкой, отвратительной, которая смотрела из зеркала. Северина повернула защелку, но дверь не открывалась. Оказалось, что она была заперта на два оборота. Внезапно кровь бросилась ей в лицо.

— Значит, я хотела спрятаться, — громко сказала она. Гордость заставила ее резко распахнуть дверь, и в порыве откровенности она прошептала:

— Спрятаться?.. От кого?

Но порога переступать не стала. А вдруг образ той женщины в зеркале, который — она была в этом уверена — продолжал жить на поверхности зеркала, будет появляться и в других местах, а не только там, где он застал ее врасплох.

Северина вновь толкнула створку двери и, избегая смотреть на предметы, в которых могло отразиться ее лицо, подошла к креслу и упала в него. Она сжала ладонями пылающие, ноющие виски. Ладони были ледяные. Мало-помалу их прохлада успокоила странную горячку Северины, и наконец к ней вновь вернулась способность размышлять, ибо все, что происходило в ней до этого момента, сводилось к внутренней сумятице, инстинктивным движениям, импульсам, о которых она уже успела забыть. Воспоминание об увиденной маске обезумевшего животного тоже куда-то пропало.

Северина вынырнула из этого хаоса на поверхность, не испытав иных чувств, кроме ощущения нестерпимого стыда. Ей казалось, что ее так густо полили грязью, что у нее не осталось ни сил, ни желания смывать эту грязь.

— Да что же это такое со мной? Что со мной происходит? — снова и снова стонала она, качая головой из стороны в сторону.

Она попыталась выстроить в единую цепь разрозненные и бесформенные обрывки воспоминаний о только что прожитых минутах. Но тщетно. Как бы она ни напрягала волю, какая-то глухая заслонка, более мощная, чем все ее усилия, какой-то запрет, идущий из глубины подсознания, куда ее разум не имел никакого доступа, мешали ей восстановить речи Рене.

Вдруг Северина встала, прошла в кабинет Пьера, где стоял телефон, сняла трубку и назвала номер своей подруги.

— Послушай, дорогая, — сказала она спокойным голосом, где уже не осталось никаких признаков смятения, — у меня в машине, кажется, было что-то вроде головокружения. Представь себе, я не помню, как мы с тобой расстались.

— Да обыкновенно. Я не заметила ничего особенного. Северина глубоко вздохнула. Значит, она не выдала себя. Она не задумывалась, как и что могло бы ее выдать. Этого она просто не знала.

— Сейчас тебе уже лучше? — спросила Рене.

— Да, все уже прошло, — с живостью ответила Северина. — Я даже Пьеру ничего не скажу.

— Тебе следовало бы все-таки поберечься. Эти весенние вечера так опасны. Ты довольно легко одеваешься…

Северина слушала, едва сдерживая нетерпение, но беседу не прерывала. Она ожидала, опасалась, надеялась, что Рене разговорится. Может быть, она вернется к этой истории…

«Тогда бы я, наверное, поняла, что со мной произошло», — мысленно говорила себе Северина.

Она искренне полагала, что это — единственная причина, приковавшая ее к телефонной трубке.

Однако не успела Рене покончить со своими советами, как Северина услышала шаги Пьера, и ее вдруг снова охватил все тот же необъяснимый страх, который заставил ее запереть дверь в комнату. Если бы Рене заговорила сейчас об Анриетте, Пьер по лицу Северины обязательно догадался бы. И снова она не стала спрашивать себя, о чем именно он мог догадаться, так как сама не имела об этом ни малейшего представления, и быстрым лихорадочным движением повесила трубку.

— Ты только что пришла, дорогая? — спросил Пьер.

— Нет, уже минут десять, как…

Северина замолчала в полной растерянности. Она еще не успела снять ни пальто, ни шляпу. Она поспешно искала оправданий:

— Десять минут… То есть… Я даже не могу точно сказать… скорее всего, меньше. Я вспомнила, что мне нужно спросить об одной вещи у Рене… я позвонила ей, у меня не было времени, только ты не подумай…

Понимая, что каждое слово только усиливает ее чувство вины, совсем парализовавшее ее и неизвестно откуда произрастающее, Северина пробормотала:

— Одну минуту, я пойду разденусь.

Когда она вернулась, ее ясный, почти мужской ум уже справился с еще не известным ей врагом, скрывавшимся где-то глубоко, в самом потаенном уголке ее существа. Она осознавала, что ее поведение странно, что оно граничит с безумием. Она ведь знала, что ни в чем не виновата. Откуда же тогда взялась эта потребность оправдаться? Откуда эта наводящая на подозрения растерянность?

Северина обняла мужа. Соприкосновение с ним, как и прежде, подействовало на нее лучше всяких доводов, она тут же расслабилась, почувствовала себя в безопасности. Впервые за этот вечер, когда все происходило, словно повинуясь чьей-то чужой, разнузданной, деспотической воле, Северина почувствовала себя свободной. У нее вырвался радостный и такой красноречивый вздох облегчения, что Пьер спросил:

— У тебя какие-то неприятности? Повздорила с Рене?

— Откуда, милый, у тебя такие предположения? Наоборот, я страшно довольна. Платье получилось чудесное, и мне хочется развлечься. Может, сходим куда-нибудь?

Северина заметила, что Пьер сразу погрустнел. Она вспомнила, что это был единственный за всю неделю вечер, который у них был свободен и который они собирались провести в интимной обстановке дома. Она также вспомнила о своем до этого дня строго соблюдаемом решении делать все на радость мужу, но почувствовала неодолимую потребность сменить обстановку, чтобы с помощью новых впечатлений отгородиться от всех пережитых ужасов.

Вначале она преуспела в своем намерении. Шумный, ярко освещенный мюзик-холл, куда они направились, а потом дансинг дали ей необходимую психологическую разрядку. Однако стоило им покинуть танцевальное заведение, как знакомая тоска тут же опять пронзила каждую клетку ее тела. Шум мотора, мелькающие в салоне автомобиля светлые пятна и тени, неясно вырисовывающийся за стеклом силуэт шофера напомнили Северине ее поездку с Рене, когда та рассказала…

В лифте Пьер увидел бледное лицо Северины.

— Видишь, эти выезды утомляют тебя, — заметил он мягко.

— Не в этом дело… Уверяю тебя. Я расскажу тебе… На какое-то мгновение Северине показалось, что она окончательно освободилась от наваждения. Она решила, что надо будет довериться Пьеру, и тогда все станет на свои места, наступит просветление. Он ведь много повидал до знакомства с ней. Опираясь на примеры из своей жизни, он, наверное, все объяснит и уймет наконец это сатанинское беспокойство.

Но почему ее вдруг опять бросило в жар, почему так заныли виски? Только ли в предвкушении близкой развязки? Или же виной тому было нечто иное, еще пока неясное, но от этого не менее тревожное и могущественное? Чтобы отогнать страх, Северина заговорила с Пьером сразу же, как только они вернулись домой.

— Меня тут очень расстроила одна история, которую мне по секрету рассказала Рене. Одна из ее подруг, Анриетта, ты ее знаешь, часто ходит в… дом свиданий.

Последние слова были произнесены таким срывающимся голосом, что Пьер удивился. Он спросил:

— И что дальше, дорогая?

— Но… это все.

— И это тебя так взбудоражило? Пойдем присядем. Они все еще стояли в прихожей. Пьер повел Северину к себе в кабинет. Там она безвольно опустилась на диван. Ее била легкая, но столь частая и быстрая дрожь, что она отнимала у нее все силы.

Однако при этом внимание ее было напряжено, и она с нетерпением и отчаянием ждала, что же скажет Пьер. Уже не желание покоя владело ею, а непреодолимое любопытство, органическая, похожая на голод потребность узнать о вещах, которые она боялась даже вообразить.