Но вместе с легкомыслием этого человека, обо всех похождениях которого я не буду рассказывать, потому что они очень похожи друг на друга – с первого до последнего, сочеталась такая страстность, такая порочность, что во всех своих прихотях, непреоборимых и переменчивых, он являлся прямо-таки артистом, капризным, развратным, а временами настолько искренним, что заставлял обратить на себя внимание.

Ну и тип же был мой хозяин! Ах, как это ужасно растрачивать на такие вещи столько физических сил!

Например, однажды утром он пришел домой с опухшими глазами и в отвратительнейшем расположении духа.

Некоторое время он стоял посередине комнаты, любуясь собою издали в зеркале. Рассматривая самодовольно свою физиономию, он скривил гримасу и тихо, как бы по секрету, вымолвил:

– Ну и рыльце же у тебя сегодня. И никто не сказал бы, что тебе двадцать восемь лет!

Он недовольно замолчал; потом воодушевленно продолжил:

– Перед этим зеркалом, которое мне открывает так много неприятных истин; в этой странной комнате, куда наставлено так много излишней мебели; в этом маленьком уголке этого огромного несуразного дома, где я сосредотачиваю самое оригинальное веселье, куда приходили прелестнейшие женщины Парижа и других мест, где раздавалось так много сладких поцелуев, где смеялись над устами, слишком льнущими к шампанскому, где навертывались слезы на глаза некоторых нервных женщин, где я любил, пел, смеялся, где я никогда не был несчастлив… Перед этой постелью, этим стулом, этим креслом, этой кушеткой, еще новой, но уже ставшей старым другом, перед этими дорогими соучастниками наслаждений… О, кровать, одной своей формой достойная служить моделью для художника! О, маленький стульчик, на который я заманивал столько милых жертв! О, старое кресло, похожее на брюзгу, на котором было начато, но не доведено до конца столько приключений! О ты, кушетка, на которой отныне я буду проводить уже короткие сумерки! Перед всеми клянусь, что я больше не буду ночевать в чужих местах, что я удовольствуюсь тем весельем и теми наслаждениями, которые можно себе представить в вашем обществе!

После этого потешного, однако же утомительного монолога, мой хозяин сделал энергичный жест и… скинул свой плащ, пиджак, жилет, свои штаны и остальные принадлежности костюма.

Несколько минут спустя он сделал укрепляющее омовение.

Всегда после усиленных трудов он старался пополнить запас энергии, полоскаясь в воде. Он появлялся потом, преобразившись – это была уже не тряпка; животное как бы вернуло себе нервы и мускулы. Затем он бросался быстро к прибору, прикрепленному к косяку двери, похожему на каучук, и в продолжение почти целого часа делал гимнастику, разнообразя свое занятие поднятием гирь, вес которых мог бы устрашить специалистов.

Я долго следила за моим хозяином, предававшимся с такой настойчивостью и такой поразительной любовью своим гимнастическим упражнениям. Его мускулы напрягались под кожей, грудная клетка вздымалась под косматой грудью, и иногда слышался сильный треск в плечах. Нечего говорить – это было внушительное зрелище.

На мой взгляд, для полного совершенства ему нужно было быть повыше. Действительно, мой хозяин быть среднего роста, и его могучее телосложение и сильно развитая мускулатура делали его несколько тяжеловатым и не особенно изящным. Тем не менее, надо отдать ему справедливость, если он, одетый, не мог претендовать на успех у женщин, то раздетый, бесспорно, их пленял. Достигал он этого без особенных усилий. Он держался очень просто; его богатая шевелюра и очевидная сила придавали ему вид ярмарочного геркулеса, а что еще нужно, чтобы обольстить, по крайней мере, большинство страстных женщин?

Мой хозяин обладал еще одним даром, которым мастерски умел пользоваться. Он, как настоящий актер, с поразительным умением менял свой голос при произнесении длинных любовных монологов, которые ровно ничего не означая, ласкали, нравились, занимали и с неслыханной легкостью увлекали на кушетку бедненьких маленьких женщин. Ах, сколько их перебывало на мне!

Они упивались его комплиментами. Они все верили ему и в глубине своего сердца чувствовали ту сладостную удовлетворенность, которую испытывают женщины, сознающие, что они любимы.

Ах, прелестные, глупенькие женщины, если бы вы только знали, что все это лишь готовая комедия, что этот льстивый, страстный голос звучит почти каждый день в разговорах не с первой, конечно, встречной, но со всеми милыми, красивыми и привлекательными женщинами, волею случая попавшими сюда, к нам!

Особенно мне памятен один случай, который мне показался выдающимся: он произошел в первые дни моего поступления на службу. Под вечер, после обеда, моего хозяина посетила одна блондинка, приблизительно лет тридцати, по-видимому, ужасная кокетка, очень красивая; ее большие голубые глаза сверкали блеском драгоценных камней. Она была куртизанкой и звалась Манон. В комнату вошла, как к себе; впрочем, она была здесь не впервые.

– Я была одна, – сказала она, – и соскучилась. Вспомнив о тебе, я зашла по-соседски, чтобы поболтать немного. Что-то мне подсказало, что я застану тебя дома.

– Право, жизнь полна курьезов! – ответил мой хозяин.

– Каждый день я думал о тебе; и, как ты видишь, я против обыкновения остался дома; словно предчувствуя приятный сюрприз. И, моя дорогая Манон, я очень рад, что предчувствие меня не обмануло, потому что в тот момент, когда я, было, начал уже упрекать себя в глупости, ты, как видение неба, спускаешься ко мне, прелестная, как ангел Божий, с твоими прекрасными золотистыми волосами. Знаешь ли, Манон, что я тебя без памяти люблю?

Мой хозяин, изменник, сказал эти слова так, как будто бы они были сущей правдой.

Она же, привыкшая, чтобы ее любили и чтобы за ней ухаживали все мужчины, не находила ничего удивительного в том, что мой хозяин походил на других. Однако из кокетства воскликнула:

– Ну тебя! Ты ведь любишь всех женщин!

На сцену сразу же выступил талантливый странствующий актер. Он взял Манон за талию и со сладострастной дрожью усадил ее на меня рядом с собой; со своей стороны я приветствовала выпавшую на мою долю ласку, ласку, пропитанную духами, ласку сдержанную, ласку одной из прелестнейших из доселе знакомых мне фигур. И в то время, как я разбиралась в охвативших меня чувствах, мой хозяин уже начал свою тираду.

– Женщины! Женщины! Ты говоришь, Манон, что я люблю всех женщин! Почему ты сомневаешься во мне? Что другие ошибаются – это понятно, они меня не знают. Но ты? Имеешь ли ты право меня забывать? Я самый простой и искренний из всех в этом мире. Моя развращенность – фиктивная: у меня сердце дитяти, и самые легкие волнения заставляют его биться. Ах, Манон, если бы ты могла знать, какими светлыми мечтами полно мое сердце! Мы старые друзья, не правда ли?

И ты должна понять, что все, что я стараюсь скрыть от других, от тех, кого я не люблю и к кому я равнодушен, все – тебе. Вспомни… с того момента прошло уже несколько лет; это было зимою, почти в это время; я пошел к тебе в первый раз. Это было в отдаленном гнездышке. И мне казалось, что, направляясь туда, я приближался к чертогам языческого божества, к скинии незнакомого мне бога. И это я направлялся к тебе, Манон. Как только ты явилась предо мною, мой бедный рассудок покинул меня; я превратился в бедное существо, неспособное рассуждать, и усилие, которое я хотел употребить над собою, чтобы спастись от твоего обаяния, было выше моих сил. Я преклонялся перед тобою, целуя твое платье, твои ноги; я тебя люблю, промолвил я. И с тех пор мне кажется что небо – цвета твоих глаз; в моих сновидениях мне постоянно мерещились поцелуи, которыми мы позже обменялись; я хранил всю свою жизнь в секрете тайну незабвенного веселья, те ощущения сильного сладострастия, при воспоминании о котором у меня и теперь дрожь пробегает по телу, и тот момент, когда ты дала возможность надеяться на то, что не изведали величайшие короли этого мира… О, драгоценность моя, с тех пор для меня началось сплошное мучение: искушения всецело овладели моей душой. Я устал и преждевременно состарился; перед моими глазами проходят все безумные дела прошлого.

Скука и отвращение сочетались вместе, чтобы сильнее огорчить меня; мои насыщенные чувства мне опротивели, и очень часто, Манон, когда я падаю на грудь женщины, все равно какой, я это делаю только для того, чтобы унизить их перед собой, чтобы они, наконец, очнувшись, еще с большим презрением отнеслись к самим себе. И однако же я не злой, я бы хотел быть хорошим и даже очень хорошим, я люблю слезы в глазах других, потому что и я плачу иногда; я бы хотел, чтобы моя печаль распространялась на всех, чтобы, наконец, и я не отчаивался больше…

С этими словами, высказанными с энтузиазмом задетого за живое человека, он обхватил обворожительный бюст Манон, наклонил ее к себе так, что его губы могли касаться бледной розы растроганной куртизанки, и сказал ей нежным, чуть слышным, удивительно трогательным голосом:

– Я никогда не осмеливался тебе сказать, что ты мое будущее счастье, потому что я боялся, что мне откажет единственная женщина, которую я мог бы обожать. Иногда, Манон, ты отдавалась так, как феи или королевы отдаются покорным. Это твоя привилегия ласкать, не унижая себя, слабых сердцем с такой искренностью, как будто эту ласку ты продаешь богатым и могущественным мира сего. Это милостыня с твоей стороны, и я жду ее с той страстностью, с какой неимущий надеется на выигрыш. Ты моя гордость; когда ты будешь принадлежать мне – о, как я сильно этого желаю! – я буду счастливым человеком. Проникнув в рай, я там поселюсь; моя душа не захочет больше покинуть его. О, целовать твою грудь, ощущать содрогания твоего трепещущего тела, испытывать очарование и приятное опьянение твоих жгучих уст; слушать вздохи, вылетающие из твоей груди, погружаться в золотистые волны твоих ослепительных волос и черпать в их благоухании вдохновение для прекраснейших мечтаний: вот, Манон, мое истинное желание, которое я испытываю все время, и даже, клянусь тебе в этом, я испытываю это тогда, когда держу в объятиях какую-нибудь девушку; всегда, во всякий момент моей жизни, во всяком состоянии, спокойном или безумном, ты всегда там, в моем сердце, в моей душе, как неизменный идеал. В один прекрасный день, когда я почувствую особое отвращение, когда мне опротивеет жизнь; тогда я, потеряв надежды, пойду, быть может, пресмыкаясь, как бездомная собака, за тобой туда, куда ты последуешь, я явлюсь к порогу твоей запертой двери. Никто не откроет… если это будет не с целью меня прогнать… я покончу с собой на коврике, о который ты вытираешь ноги: на следующее утро ты найдешь мой труп, забрызганный кровью; ты сумеешь тогда сказать: «Это был несчастный сумасшедший, который меня обожал, я его оттолкнула, и он не захотел тогда больше жить!» Во время речи моего хозяина белокурая куртизанка, совершенно растроганная его любовью, которая, если судить по мучительному тону признания, не отличалась особенной страстностью, отдалась новым ощущениям: так с ней объяснялись впервые. Ее боготворили! Ей казалось, что весь ее блеск был причиной несчастья другого. Она олицетворяла собой печаль. Ее большие глаза цвета морской волны становились то зелеными, то голубыми; в них, как в волнах, отражалось прекрасное небо, они казались заплаканными, полными наивных детских слез; нежно, как бы желая исправить зло, которое, ей казалось, она причинила, она кинулась в его объятия, готовая на все, и еле слышным, как бы умоляющим голосом пролепетала:

– Я тебя тоже люблю.

Воспользовавшись минутой, когда глаза прелестной женщины были закрыты, мой хозяин торжествующе улыбнулся. Да, комедия, которую он ломал, возымела свое действие.

Он овладел этой горделивой куртизанкой, которая до сих пор встречала подобные комплименты насмешливыми улыбками, похожими на презрение! Но для него было недостаточным только овладеть ею. Нужно было, чтобы она унесла неизгладимое воспоминание об этой любви. Воодушевленный, он решил употребить все свое могущество – о, он был по этой части виртуозом. И немного времени спустя признательная Манон, преисполненная радости, умоляюще воскликнула:

– Я тебя умоляю!.. Я тебя умоляю!.. Дай мне еще жить… Не заставляй меня умирать!

Умирать! Нет, мой хозяин вовсе не хотел ее смерти! Ему нужно было только, чтобы она превозносила до небес полученные наслаждения, для того, чтобы другие куртизанки пришли в берлогу этого чудовища, привлеченные приманкой необыкновенных удовольствий.

Я наблюдала за покрасневшей Манон. У нее уже не было привычного вида куртизанки; это была совершенно маленькая девочка, растроганная ложью, которой ее захотели заманить. Вошла она сюда кокеткой; уходила же совсем другой. Когда она входила, сердце ее было спокойно, теперь же оно было полно треволнений: без сомнения, она задалась вопросом, имеет ли право куртизанка любить так, как и другие женщины.

Слова опьянили ее так же сильно, как опьяняют хорошие вина. Она не понимала, каким образом с ней произошла такая перемена; но эта перемена ее обеспокоила, как обеспокоилась бы, пожалуй, собака, почувствовав у себя чужую душу…