Боли усилились. Ирас и Хармиона по очереди вытирали мне лицо ароматизированной водой. Я вцепилась в веревки и выгибалась дугой, стараясь удержаться от крика. Боль нарастала, становилась нестерпимой. Из моей промежности потекла теплая жидкость.

— Отошли воды, — сказала одна из повитух.

Потом я потеряла счет времени, провалившись в мир боли. Казалось, боль была повсюду, снаружи и изнутри, а попытки совладать с нею походили на стремление взобраться на скользкий вращающийся шар, сбрасывавший меня снова и снова. Затем боль достигла своего пика, я ощутила разрывающее меня изнутри давление и… Все кончилось!

— Сын! Сын! — кричали вокруг.

Словно в подтверждение, раздался истошный детский крик.

— Сын!

Его подняли вверх. Он натужно вопил, дергая красными ножками. Они омыли его подогретой душистой водой, завернули в свежее полотно и положили мне на грудь. Видна была лишь макушка детской головки, покрытая тонкими темными волосиками. Малыш перестал кричать, его пальчики сгибались и разгибались. Вместе с исходящим от его тельца теплом меня переполнили радость — и изнеможение. Сил не осталось, веки сами собой опустились, и я провалилась в сон.


В себя я пришла только к середине утра. Открыв глаза, я увидела на потолке белые движущиеся узоры — как поняла потом, отражение волнующегося моря. Некоторое время я просто лежала, созерцая эту картину. А потом вспомнила все.

Приподнявшись на локтях, я увидела в глубине комнаты Олимпия, Хармиона и Ирас. Они что-то тихонько обсуждали. Солнце снаружи светило так ярко, что свет резал мне глаза.

— Мой сын! — подала я голос. — Дайте мне увидеть его!

Хармиона наклонилась над искусно вырезанной царской колыбелью, достала оттуда сверток — он казался слишком маленьким для того, чтобы внутри могло находиться живое человеческое существо — и подала мне. Я отогнула краешек полотна, открыв сморщенное красное личико — как у крохотного морщинистого старичка, обгоревшего на солнце. Малыш выглядел так забавно, что я рассмеялась.

Олимпий поспешил ко мне.

— Он маленький, но выживет, — с удовлетворением заявил лекарь. — Обычно у восьмимесячных младенцев дела обстоят куда хуже.

— Да, он появился на месяц раньше срока, — сказала я.

Только потом я поняла: знай об этом Цезарь, он мог бы и дождаться родов — мы разминулись совсем ненадолго. Надо же, как обидно! Я внимательно присмотрелась к маленькому личику с туманно-голубыми глазами, еще неспособными сосредоточиться, и решительно заявила:

— Люди утверждают, будто в чертах новорожденных младенцев видны их родители — какая нелепость! Мне, например, это лицо незнакомо. Могу лишь сказать, — я пригладила пушок на головке, — что мальчик, в отличие от отца, не лыс.

О боги, как обрадовался бы Цезарь, узнай он о сыне! Какое счастье — подарить ему то, чего так долго не могла дать ни одна женщина, что он не мог получить, невзирая на все свои победы. Я чувствовала себя обязанной немедленно известить Цезаря о случившемся, но вот беда, не знала, куда слать гонцов. С момента отплытия я не получала от него никаких известий.

— Как царица назовет сына? — поинтересовалась Хармиона.

— Необходимо, чтобы имя указывало на его происхождение с обеих сторон, — ответила я. — Птолемей Цезарь.

— Ты собираешься дать мальчику родовое имя Цезаря без разрешения родственников? — удивился Олимпий.

— При чем тут они? Зачем мне их разрешение, если род возглавляет отец моего ребенка? Значит, решать только ему и мне.

— А он дал согласие? — тихо спросила Ирас.

— Он сказал, что в выборе имени полностью полагается на меня.

— Но вряд ли он думал, что ты дашь сыну его собственное имя, — заметил Олимпий. — Наверное, он считал, что ты назовешь ребенка Птолемеем или Троилом.

— Троил? — Я расхохоталась, но смеяться мне было еще больно, и пришлось остановиться. — Что за странная идея?

— По-моему, прекрасное имя из великого эпоса о Троянской войне. Если не подходит, как насчет Ахилла или Аякса?

Мы все рассмеялись. Потом Олимпий серьезно добавил:

— Я не уверен, что с точки зрения закона ты имеешь право использовать это имя. В Риме очень строгие правила…

— Я царица Египта! — прервала его я, срываясь на крик. — Пропади пропадом Рим со всеми его законами! Гай Юлий Цезарь — отец моего ребенка, и сын получит его имя!

— Успокойся, — вмешалась Ирас. — Конечно, он получит его имя. Как же иначе?

— Значит, ты заставишь его признать ребенка, — вскликнул Олимпий, и на сей раз в его голосе звучало восхищение. — Ты устроишь ему испытание именем.

Надо же, мой друг так меня и не понял. Возможно, выбранное имя и впрямь послужит для выяснения подлинных чувств Цезаря, но я просто хотела, чтобы сын носил имя своего отца.

— Цезарь не подведет меня, — тихо сказала я и, поцеловав детскую макушку, добавила: — Не подведет его.

Но на самом деле слова Олимпия заронили в мою душу страх. Я знала, что в Риме отец должен официально признать ребенка. Сделает ли это Цезарь?


Следующие несколько дней были наполнены безмерным счастьем, если это емкое, но простое слово вообще способно передать то блаженное восторженное состояние, близкое к экстазу, в котором я пребывала. Я чувствовала себя легкой, как соколиное перышко, и не только потому, что теперь мое чрево освободилось от бремени. Меня несказанно воодушевляла мистическая связь, по-прежнему соединявшая меня и младенца. Ребенок уже жил сам по себе, был отдельной личностью, но вместе с тем оставался — и навсегда должен остаться — частью меня. Я держала его на руках, баюкала и ощущала уверенность в том, что больше никогда не останусь одна.

Разумеется, рассудком я понимала, что не права, что мы с сыном — не одно и то же и что ни один человек на свете не в состоянии полностью избавить другого от одиночества. Тем не менее таково было мое тогдашнее состояние. Рядом с сыном я чувствовала полноту жизни.

Олимпий не одобрял моего стремления постоянно возиться с малышом: он говорил, что это не подобает царице и ребенку нужно завести няню. Я пообещала, что в ближайшее время так и сделаю. Однако первые несколько недель, пока мне приходилось лишь гадать, где находится Цезарь и что он делает, я проводила с ребенком много часов. Мне нужно было видеть сына рядом, держать его на руках.

Маленький Цезарь — ибо жители Александрии прозвали его Цезарион, «маленький Цезарь», обойдя, таким образом, юридические препоны и уловив самую суть, — менялся с каждым днем. Морщинки разгладились, маленькое личико перестало быть красным, глазки округлились, а взгляд сделался более осмысленным. Вот теперь можно было всерьез искать сходство с кем-то из родителей.

Черты лица у меня резкие, нос длинный, а губы очень полные, как у каменных статуй фараонов. (Заметьте: я говорю именно о фараонах, а не об их женах, чьи лица отличаются изяществом.) Мое лицо продолговатое и худощавое, и полный рот уравновешивает его, но сам по себе он все-таки слишком велик. Цезарь, напротив, обладает очень тонкими — во всяком случае, для мужчины — чертами. Я не могла нарадоваться тому, что в облике нашего Цезариона тонкие черты отца явно брали верх над более резкими материнскими.


Несмотря на отсутствие Цезаря, я решила, что рождение моего сына — достаточно важное событие, чтобы отметить его официально. Однако всякого рода публичные торжества я отмела как нечто преходящее и эфемерное. Праздник отшумит и забудется, а мне хотелось чего-то долговечного, оставляющего по себе память. Я решила отчеканить монеты.

— Нет! — воскликнул Мардиан, едва услышал об этом.

Несмотря на молодость, он фактически стал моим главным советником. Я доверяла ему, его суждения отличались здравомыслием, а со всеми поручениями он справлялся отменно — взять хотя бы труды по восстановлению Александрии.

— Почему? — спросила я.

Я раскинулась на кушетке в моей любимой большой комнате. Солнечный свет проникал в нее со всех четырех сторон, и там вечно играли легкие ветры. Шелковистые занавески надувались, как паруса корабля, и в вазах шуршали душистые камышинки с озера Генисарет. Цезарион лежал посреди комнаты на черной шкуре пантеры, его глазенки неотрывно следили за порывистым шевелением занавесок. Я уже полностью восстановила силы после родов и была полна энергии.

— А не воспримут ли это как акт тщеславия? — пояснил он. — И не возникнут ли в результате лишние, вовсе не нужные нам вопросы? Например, насчет твоего нынешнего мужа Птолемея Младшего. Он тоже будет изображен на монете?

К младшему Птолемею я относилась как к ребенку. Цезариона он принял за младшего братишку, ни на какое участие в государственных делах не претендовал, а любимым его занятием было катание под парусом во внутренней гавани. Я почти забыла о его существовании.

— Конечно нет, — сказала я.

— Ни одна царица из рода Птолемеев никогда не выпускала в обращение монеты от своего собственного имени, — напомнил мне Мардиан. Он потратил на изучение подобных вещей уйму времени, так что оставалось верить ему на слово. — Даже твоя восхваляемая предшественница Клеопатра Вторая никогда бы на такое не пошла.

Я отправила в рот большую охлажденную виноградину и насладилась ощущением того, как ее кожица разорвалась о нёбо, оросив его брызнувшим пощипывающим соком.

— Тогда, может быть, следует поместить на монету и профиль Цезаря? — с невинным видом спросила я.

Мардиан оценил мой юмор, снисходительно покачал головой и сказал:

— Что ж, попробуй. Это встряхнет их там, в Риме.

И он умолк. В отличие от Олимпия, Мардиан давно усвоил, что, если я приняла решение, мне не стоит перечить.

— Какого рода монету ты предпочтешь?

— Кипрскую. Я отчеканю монету на Кипре.

— О, похоже, ты и вправду намерена поддразнить Рим! — воскликнул он со смешком. — Всем известно, что, когда Цезарь возвратил остров Птолемеям, там это восприняли неоднозначно. Римляне уже считали Кипр своим, а уступать свою территорию у них не принято. Разумеется, Цезарь объяснил, что пошел на вынужденные уступки, будучи осажден в Александрии превосходящими вражескими силами, но его отговорку приняли далеко не все. Тем более в Александрийской войне он одержал победу и мог бы под шумок снова прибрать Кипр к рукам. В Риме немало роптали по этому поводу.

Меня всегда восхищала в Мардиане его удивительная способность быть в курсе происходящего в самых разных отдаленных местах мира. Создавалось впечатление, что о событиях в Риме он узнавал чуть ли не на следующий день. Как это ему удавалось, я могла лишь гадать.

— Это все благодаря международному братству евнухов, — ответил он как-то на мой вопрос. Мне пришлось удовлетвориться таким ответом — другого объяснения не было.

— Что еще говорят в Риме?

— Что в Египте Цезарь занимался вовсе не тем, чем следовало: вместо того, чтобы преследовать до полного разгрома остатки сторонников Помпея, он предавался радостям любви, путешествовал по Нилу, и все такое. Должен сказать, что эти толки необычайно возвысили тебя в глазах римлянок: все поражены тем, что нашлась женщина, способная заставить Цезаря изменить свои планы и забыть о делах. Ветераны его армии сложили об этом песенку:

Старый Цезарь забросил нас,

С бабой в нильской грязи увяз,

Забыл про Рим, наплевал на дела,

Как только ему эта баба…

— Хм, дальше я запамятовал.

— Да, конечно, — пробормотала я, радуясь своей способности не краснеть, когда смущаюсь. У меня краснеют только уши, но они сегодня скрыты под волосами. — Что ж, вернемся к монете. Думаю, она должна быть бронзовой, а изображена буду я с Цезарионом на руках.

— Как Исида, — невозмутимо отметил он, осознав значение образа.

— Да, — сказала я. — Как Исида и Гор. А также Венера и Купидон. В конце концов, на Кипре родилась Венера.

— А род Цезаря происходит от нее.

— Вот именно.

— Поразительно, как много значений может заключить в себе маленькая монета! — воскликнул он, восхищенно кивая.


Я позировала для монеты одному из александрийских художников, сидя на стуле без спинки с Цезарионом на руках. Малыш все время хватался за мои волосы, а я мягко убирала его маленькие, пухлые и нежные, как сливки, ручонки.

Прикосновения младенческих пальчиков дарили не меньшее наслаждение, чем любовные ласки. Тем более они являли собой недолговечное чудо, подобное первым листочкам или туманной дымке раннего рассвета — всему тому новому, что с течением времени неизбежно превращается в обыденное. Но это потом, а пока ручки Цезариона казались волшебными.