— Не понимаю, ах, не понимаю! — нараспев произнес он с идиотской плаксивой интонацией. — Что ж, я объясню — так, что даже ты поймешь.

Он отбросил одеяло и пошел к Агате.

Увидев, как он движется, Агата снова, как в первый раз, почувствовала, что по коже бегут мурашки, но этот раз ей стало немного не по себе. Когда он подошел к ней и протянул руку, чтобы снять брюки с крючка, она помимо своей воли вжалась в угол у раковины.

Карманы брюк были набиты мелочью — сдачей после вечера в «Трех коронах». Гектор набрал пригоршню монет и злобным движением сунул их в руку Агате.

— Вот, пожалуйста! Еще? — И он снова сделал то же самое, так что монетки посыпались у Агаты между пальцев.

Она высыпала деньги на стол.

— Гектор, только на трамвай — больше мне не нужно, — сказала она и стала отсчитывать требующуюся сумму.

— А вот мне — нужно. Нужно больше! Мне нужны деньги на холсты и краски, а кроме того, мужчина должен иметь возможность угостить друзей кружкой пива. Или это теперь запрещено? А?

— Нет, Гектор, конечно, не запрещено!

— Ну и все тогда.

Гектор по-прежнему стоял у двери, голый, с брюками в руках, и Агата скорее проторчала бы весь день у стола, чем осмелилась пройти мимо него на улицу.

Наконец, после нескольких минут тишины, Гектор натянул брюки.

— Я пойду, — сказала Агата.

— Иди.

Агата убедила себя, что в этом единственном слове были скрыты целые страницы смущенных извинений — словно он пришел в себя после попойки, отягощенный смутными воспоминаниями о каком-то постыдном происшествии. Гектор отступил в сторону и даже открыл ей дверь, опустив глаза, будто поставленный в угол мальчик.

Агата надела пальто, подхватила сумочку и поспешила на улицу.

— Подожди!

Ее сердце упало.

— Ты меня не поцелуешь?

Она повернулась.

— Конечно, поцелую.

И она поцеловала его.

— Как следует!

Она поцеловала его еще раз, прямо на пороге. Его рот отдавал желчью, похмельем и нечищеными зубами, от него пахло пивом, табачным дымом, потом и мужчиной, и ей хотелось его все больше и больше, пока он не отодвинул ее от себя, сказав:

— Иди. Уходи на работу — или возвращайся в постель.

— На работу. За деньгами для картин.

Всю дорогу до Ратуши его вкус оставался у Агаты во рту. Она отыскала его на кончике языка, проследила все его следы и задумалась, почему испугалась Гектора. Она никогда за все годы замужества не боялась Стопака, и даже представить себе не могла, чтобы ее могло испугать что-либо в Тибо Кровиче. А вот Гектор ее пугал. Было в нем что-то такое… Наверное, дело в том, что он — мужчина, настоящий мужчина. Она никогда прежде не знала таких мужчин. И в то же время — мальчик. Маленький мальчик, которому стыдно признаться в своем проступке и рассказать, зачем ему нужны деньги. «Глупый мальчик», — подумала она. Она оплатит все его штрафы, сделает это с радостью, и ему даже не нужно будет говорить спасибо. Она будет вознаграждена уже одним сознанием того, что помогла ему.

Агата продолжала улыбаться, даже когда входила в Ратушу. На столе уже лежала утренняя почта — груда одинаковых конвертов, адресованных мэру, серый картонный пакет от секретаря Городского Совета, две заявки на подряд на починку крыши скотобойни, а под всем этим листок бумаги с почерком мэра, положенный на стол еще до того, как пришел посыльный. Тибо писал: «На дверях „Золотого ангела“ висит записка: „Заведение закрыто в связи с тяжелой утратой“. Пожалуйста, узнайте, что произошло и не можем ли мы чем-нибудь помочь. К.».

~~~

За три года в «Золотом ангеле» многое изменилось. Маленькая свадебная фотография в потертой рамке, некогда стоявшая на столике в комнате Мамы Чезаре, теперь занимает почетное место на стене зала. Выше в золоченой нарядной раме висит фотография побольше, на ней — подозрительно черноволосый мужчина средних лет и темноглазая женщина в пышном платье. Это Чезаре и Мария, его жена. Мария намного младше мужа. Каждый день она кормит его спагетти и каждую ночь говорит ему, что ей нравится в Доте, хотя здесь холодно и родина далеко.

Мария — не единственное новое лицо в «Золотом ангеле». Теперь здесь есть маленький Чезаре, который уже почти научился вылезать из своей колыбели — и это хорошо, потому что вскоре у него появится сестренка, маленькая Мария. И еще в «Золотом ангеле» теперь работают братья Марии, Луиджи и Беппо. Однажды, заглянув в пересохший колодец на своей ферме, где из скота осталась пара коз, они решили, что место официанта в далекой кофейне нового зятя — совсем неплохой вариант.

Чезаре был поражен, узнав, что в старой стране его почитают за миллионера, однако семья есть семья, и если прибытие братьев обрадует Марию, то и он будет счастлив.

Но счастья не получилось. Луиджи и Беппо ненавидели друг друга, и в ненависти своей доходили до буйства. Вовсе не таких людей хотелось бы Чезаре видеть стоящими, подобно швейцарским гвардейцам, на страже его кофейного Ватикана. Они вечно переругивались через весь зал, и сколько бы Чезаре не испепелял их взглядом, не унимались. Иногда — слава богу, Мама не дожила до такого позора, — ему приходилось выходить из-за стойки и словесно — словесно! — приказывать им замолчать. Но помогало это ненадолго. Вскоре они снова начинали шипеть и брызгать слюной, словно готовые подраться коты, или начинали обмениваться гнусными жестами, смысла которых, к счастью, не понимали мирные, никогда не бывавшие в южных странах жители Дота.

— Так не пойдет, — сказал Чезаре Марии.

— Отправь одного из них ко мне на кухню. Скажи, что это повышение.

На следующее утро Чезаре похлопал Луиджи по плечу и сказал:

— У меня для тебя хорошее известие: повышение. Отправляйся на кухню к Марии. Плата та же.

Но это была ошибка. Мария всегда больше любила Луиджи, и Беппо об этом знал. Еще в раннем детстве, когда Беппо уходил из дому ловить ящериц, или смотреть, как взрослые закалывают свинью, или швырять камни в птичек, Луиджи всегда оставался дома и вместе с Марией мастерил из тряпок кукол, собирал в саду цветы и хихикал над всякими глупостями. И теперь Беппо воспринял мнимое повышение брата как еще один знак нерасположения. Теперь у них будет время перемывать ему на кухне косточки.

Беппо пришел в ярость. У него появилось обыкновение специально приносить на кухню неправильные заказы — лишь для того, чтобы потом возвращать блюда назад и говорить: «Клиенты передумали», или «Они говорят, что минестроне на вкус, как помои. Должно быть, его готовил Луиджи». После этого снова вспыхивала перебранка и начинали биться тарелки.

— Так больше не может продолжаться, — заявил Чезаре. — Наш уютный дом превратился в поле боя.

Но Мария только поцеловала его и сказала:

— Они все-таки братья. Я все улажу.

Но помощи от нее Чезаре не дождался. Она была поглощена разработкой меню, и, когда однажды придумала новый рецепт пиццы, назвала ее «пицца Луиджи».

— А как же я? — спросил Беппо. — Когда ты приготовишь «пиццу Беппо»?

— Приготовлю, непременно приготовлю! — сказала Мария. — Как только раздобуду достаточное количество тухлых помидоров.

Это обошлось «Золотому ангелу» в одну чашку и с полдюжины блюдец.

— Посиди с ними, выпей пива, — предложила Мария. — Если они смогут выпить вместе пару кружек, дела пойдут на лад.

Беппо был не против, даже если ради этого ему пришлось бы пожертвовать своим личным временем, отведенным на выпивку, но Луиджи отказался от предложения наотрез. Каждый вечер после работы, повесив фартук на крючок, он спешил домой, в маленькую квартирку, которую снимал вместе со своим другом, официантом Золтаном. Золтан был бледен, носил густые усы и смотрел на мир из-под длинной темной челки. Они с Луиджи никогда никого к себе не приглашали и сами никуда не ходили.

Чезаре как-то вслух поинтересовался, чем они занимают свободное время.

— Играют в дочки-матери, — фыркнул Беппо, и Мария швырнула чашку в стену над его головой.

Вскоре после этого, выйдя как-то утром в зал, Чезаре увидел, что Золтан сидит рядом с угловым столиком и смотрит пустым взглядом в ведро с мыльной водой.

— Что это с тобой? — спросил Чезаре.

— Я получил письмо от родителей. Они собираются приехать меня навестить.

— И поэтому ты бросил мыть пол? Разве это плохое известие?

Золтан встал и оперся на швабру.

— Родители ненавидят меня. Дело в том, что я написал им, что живу с девушкой. И теперь они приезжают, чтобы познакомиться с ней.

— И ты окажешься в дурацком положении, потому что никакой девушки у тебя нет. Так тебе и надо. Зачем, спрашивается, было лгать родителям?

— Чтобы не говорить им кое-что похуже, — сказал Золтан, окунул швабру в ведро и принялся натирать пол.

— Работай давай, — сказал Чезаре, встал на свой пост рядом с кофейной машиной и притворился, что ничего не понял.

Однако всякая надобность притворяться отпала через несколько минут, когда открылась дверь и в кофейню вошел Луиджи. По правде сказать, он выглядел великолепно, и Чезаре косился на темноглазую красавицу на высоких каблуках, плавной походкой идущую по залу, пока та не приблизилась к стойке и не сказала:

— Меня зовут Луиза, я буду здесь работать.

У Чезаре отвисла челюсть. Он был настолько потрясен, что не смог даже сдвинуться с места, а «Луиза» тем временем прошла на кухню, помахав рукой улыбающемуся Золтану.

Голуби вихрем взлетели с купола собора, услышав истошный вопль Марии. Она выбежала из кухни с наброшенным на голову фартуком, и понеслась по залу, натыкаясь на столы и голося на ходу.

Один лишь Беппо сохранил полное спокойствие.

— Я всегда это знал, — сказал он. — Удивительно, что вы не знали. — Он прошел на кухню и поприветствовал Луизу: — Здравствуй, сестрица! Я тебя люблю.

Теперь давайте уйдем из «Золотого ангела», пройдем известным маршрутом и заглянем в кабинет доброго Тибо Кровича. Мы застанем его в той же позе, что и в первый день знакомства: он лежит на полу и смотрит в щель под дверью, надеясь увидеть кусочек Агаты Стопак.

А потом, увидев, как она проходит мимо двери, посмотрев любящим взглядом на ее маленькие пальчики с накрашенными розовым лаком ногтями, убедившись, что она села за стол и исчезла из поля видимости, мэр Крович приступает к работе.

Этот день начался так же, как и все остальные, — с отряхивания костюма и с вздоха. Потом добрый мэр Крович сел за стол и вздохнул еще раз. Вздохи были для Тибо прогрессом. Теперь он только вздыхал. Он больше не был жертвой беспомощных тихих рыданий. Тибо приспособился — как потерявший одну лапу пес приспосабливается худо-бедно бегать на трех и не забывает опереться о фонарный столб, прежде чем пописать. Внезапные приступы плача его больше не одолевали. Он обнаружил, что ему больше не надо оставлять Агате записки с распоряжениями — он мог обратиться к ней сам, и его голос при этом оставался спокойным и ровным. Он мог даже смотреть ей в лицо — пока она не поднимала на него свои бездонные черные глаза. И все же, подобно трехногому псу, Тибо был калекой. Какая-то часть его души была ампутирована и никак не могла отрасти заново.

Это была слабость. Он корил себя за нее. Он возлагал вину за нее на Агату. Себя же он корил, поскольку, несмотря на все твердые обещания стать счастливым к Новому Году, или полностью прийти в себя ко дню рождения, или позабыть обо всем в сентябре, «потому что в сентябре будет два года, а двух лет более чем достаточно», он по-прежнему продолжал ее любить. И ненавидел себя за это. Смешно, в самом деле: два года оплакивать то, что продолжалось всего несколько месяцев и закончилось через пару часов после того, как он понял, что происходит. Впрочем, говорил он себе, тогда не стоило бы ценить и саму жизнь, ибо она быстротечна. Ребенок, умерший в колыбели, ребенок, рожденный мертвым, — все же ребенок, о нем скорбят и помнят его. А это была все-таки любовь, пусть и продлившаяся так недолго.

Итак, маятник качнулся назад, и теперь Тибо гордился своей верной, крепкой любовью и рассматривал ее как доказательство своего благородства и вероломства Агаты. Это она виновата в том, что он никак не может излечиться, она виновата в том, что он изо дня в день должен выносить пытку ее красотой, ее ароматом, ее глубокими, темными, печальными глазами.

За все эти три года он ни разу не сказал ей о своей боли, ни разу не намекнул, что страдает, ни разу ни в чем не упрекнул ее — и при этом в глубине души понимал, что это ежедневное проявление любви Агата принимает за безразличие. Его ранило, что она не замечает того, что он для нее делает, но тем слаще становилась его жертва. Иногда он, впрочем, замечал, что упивается ее холодностью. Тогда он обхватывал голову руками и бормотал про себя: «Жалкий тип!» Ибо жалок человек, набравшийся мужества молчать о том, о чем три года назад боялся заговорить, пока не стало слишком поздно.