После молитвы мы позавтракали апельсинами, сваренными вкрутую яйцами, хлебом и крепким чаем. Я гадал, как бы сбежать от них, когда они прибрали стол после завтрака и принесли большие книги, писанные на иврите. Страницы их пожелтели и обтрепались, а уголки обложек помялись и вытерлись.

Через несколько минут они расселись на разнокалиберные стулья и принялись изучать книги. При этом они спорили, ругались между собой, слушая аргументы оппонента с повышенным вниманием. Темой их дискуссии было то, насколько человечество тяготеет к добру, а насколько — ко злу. Я был поражен, как редко они заглядывали в книги. Они цитировали наизусть целые абзацы устного закона, сформулированного почти две тысячи лет раввином Иудой. Они с легкостью обсуждали вавилонский и иерусалимский Талмуды, спорили о разных точках зрения в Путеводителе растерянных[13], Зогаре[14] и прочих трудах. Я понял, что стал свидетелем ежедневной словесной баталии, которая ведется уже более шести тысяч лет по всему миру.

Присутствующие время от времени переходили на идиш, иврит, арамейский и просто разговорный английский. Большую часть их разговоров я понять не мог, но они немного успокаивались, когда размышляли над очередной цитатой. Голова еще болела, но я был поражен тем, что мне довелось услышать.

Я смог определить главного, пожилого еврея с роскошной седой бородой и гривой не менее седых волос. Небольшое брюшко под рубахой, пятна на галстуке, круглые стальные очки, агатово-синие глаза. Ребе сидел и отвечал на вопросы, которые время от времени ему задавали.

Каким-то образом время ускорилось. Я чувствовал себя как во сне. Когда после полудня они прервались на обед и пошли за едой, припасенной в коричневых бумажных пакетах, я очнулся от полузабытья и приготовился уходить, однако ребе попросил меня остаться.

— Пойдем со мной, пожалуйста. Поедим.

Я последовал за ним, мы прошли через две классных комнаты с рядами вытертых парт. На стенах, возле досок, висели домашние задания учеников. Мы стали подниматься по лестнице.

Это была аккуратная маленькая квартира. Крашеные полы блестели. На мебели лежали кружевные салфеточки. Царил полный порядок. Определенно, там не было маленьких детей.

— Здесь я живу с женой Дворой. Она работает в соседнем городке продавщицей. Я раввин Московиц.

— Дэвид Маркус.

Мы пожали друг другу руки.

В холодильнике обнаружился салат с тунцом и овощи. Ребе нарезал халу[15] и вставил пару ломтиков в тостер.

— Итак, — сказал он, благословив пищу, которую мы собирались есть, — чем ты занимаешься? Торгуешь?

Я заколебался. Если бы я сказал, что торгую недвижимостью, то мне пришлось бы поинтересоваться, что сейчас продается в округе.

— Я писатель.

— Серьезно? О чем пишешь?

Вот так бывает всегда, когда начинаешь плести паутину лжи.

— О сельском хозяйстве.

— Здесь много фермеров, — сказал ребе, и я кивнул.

Мы молча принялись за еду. Поев, я помог ему прибрать со стола.

— Ты любишь яблоки?

— Да.

Ребе достал из холодильника несколько плодов сорта Макинтош.

— Тебе есть где переночевать?

— Еще не нашел.

— Тогда живи с нами. Мы сдаем одну из комнат, недорого. А утром ты поможешь сделать миньян. Почему нет?

Яблоко оказалось кисло-сладким и одновременно терпким. На стене я заметил календарь с картинками, на одной из которых была Стена плача. Я очень устал постоянно быть за рулем. Ванная оказалась в отличном состоянии. Действительно, почему нет?


Раввин Московиц вставал ночью несколько раз, чтобы сходить в ванную, шаркая по полу шлепанцами. Я предположил, что у него увеличенная простата.

Двора, его жена, оказалась маленькой седовласой женщиной с розовым лицом и живыми глазами. Она напоминала мне веселую белку и каждое утро, хлопоча по кухне, пела любовные песни и колыбельные на идише сладким дрожащим голосом.

Я не разбирал свою одежду, понимая, что скоро покину этот дом. Каждое утро я застилал постель и прятал вещи назад в чемодан. Двора Московиц сказала мне, что я примерный жилец.

В пятницу на обед у нас была та же еда, что готовила мне мать, когда я был ребенком: фаршированная рыба, куриный суп с клецками, жареная курица с картофельным пудингом, фруктовый компот и чай. В пятницу днем Двора сделала чолнт на следующий день, когда было запрещено готовить. Она положила картофель, лук, чеснок, ячмень и бобы в глиняный горшок и залила водой. Добавив соль, перец и паприку, она поставила горшок на огонь. За несколько часов до наступления Шаббата она положила туда же мясо и поместила горшок в духовку, где он томился на медленном огне всю субботу.

Открыв горшок, мы увидели прекрасную, аппетитную корочку, от которой шел умопомрачительный аромат.

Раввин Московиц достал из шкафа бутылку хорошего виски и налил две стопки.

— Не для меня.

Ребе удивленно развел руками.

— Не будешь шнапс?

Я знал, что если выпью, то заберу из машины бутылку водки, а это не тот дом, где я мог позволить себе напиваться.

— Я алкоголик.

— Ах, вот как, — кивнул раввин и надул губы.


Я словно попал в мир ортодоксальных евреев, о которых мне много рассказывали родители, выросшие в подобном окружении. Но иногда ночью я просыпался, недавние воспоминания затопляли мое сознание, и мне хотелось снова напиться. Однажды ночью я встал, спустился на первый этаж и босиком вышел во двор, покрытый росой. Я открыл багажник машины, нашел бутылку водки и сделал пару больших, спасительных глотков, но не взял ее с собой, когда вернулся в комнату. Если ребе или Двора слышали меня, то ничего не сказали.

Каждый день я сидел с теми мужчинами, чувствуя себя одним из учеников, которые заполняли классные комнаты. Эти люди настолько отточили свой разум за долгие годы, что я со своим слабым пониманием Библии и еврейских законов остался на много световых лет позади. Я не упоминал, что закончил еврейскую теологическую семинарию Америки и был раввином. Я знал, что консервативный или реформистский раввин не был раввином для них, не говоря уже о ребе.

Потому я молча слушал их споры о человеческих существах, их способности творить добро и зло, о браке и разводе, о трефе и кашруте, преступлении и наказании, рождении и смерти.

В особенности я заинтересовался одной темой. Леви Дресснер, старый дрожащий человек с хриплым голосом, указал на трех разных мудрецов, которые говорили, что преклонный возраст может стать вознаграждением за благочестие, однако даже благочестие может рано встретить смерть, что печально.

Ревен Мендель, грузный мужчина с красным лицом, лет сорока, цитировал труд за трудом, в которых говорилось, что рано умершие молодые люди после смерти воссоединялись с родителями.

Иехуда Нахман, бледный мальчик с сонными глазами и шелковистой коричневой бородкой, цитировал нескольких авторов, уверенных в том, что умершие поддерживали связь с живыми и интересовались их жизнью.

46

Кидрон

— Так ты провел весь год с ортодоксальными евреями? — спросила Р. Дж.

— Нет, от них я тоже сбежал.

— Что случилось? — спросила Р. Дж.

Она взяла холодный тост и откусила кусочек.


Двора Московиц была тихой и вежливой в присутствии мужа и других мужнин, но, словно бы понимая, что я отличаюсь от них, когда мы оставались наедине, становилась очень разговорчивой.

Она тяжело трудилась, чтобы в квартире и классных комнатах было чисто во время Дней трепета[16]. Мóя, стирая и отчищая, она рассказывала мне легенды и историю семьи Московиц.

— Двадцать семь лет я продаю платья в магазине «Бонтон». Я с нетерпением жду следующего июля.

— Что тогда будет?

— Мне стукнет шестьдесят два, и я уйду на пенсию. — Она любила конец недели, потому что не работала по пятницам и субботам по причинам религиозного свойства, а в воскресенье магазин был закрыт. Она подарила ребе четверых детей. Больше не смогла. Такова воля Божья. У них было трое сыновей, двое из которых жили в Израиле. Лабель бен Шломо был ученым в Меа Шеариме, Пинкус бен Шломо был раввином в Петах-Тиква. Самый младший, Ирвинг Московиц, продавал страховки в Блумингтоне, штат Индиана. — Моя черная овечка.

— А ваш четвертый?

— Это была дочь, Леа. Она умерла, когда ей было два года. Дифтерия. — Воцарилось молчание. — А вы? У вас есть дети?

Я рассказал ей все. Мне было сложно не только решиться, не только думать об этом, но и облечь мое горе в слова.

— Значит, вы говорите кадиш по дочери.

Она взяла меня за руку. Наши глаза увлажнились, я хотел убежать. Она сделала мне чай с хлебцами и морковными конфетами.

Утром я встал очень рано, пока они еще спали. Я застелил кровать, оставил деньги и записку с благодарностями и пробрался с чемоданом к машине, пока темнота еще не сменилась восходом.


Все Дни трепета я провел в беспробудном пьянстве — в ночлежке в Уиндеме, в ветхом домике для туристов в Ревенне. В Кьяхога Фоллз управляющий мотеля открыл мою запертую дверь и вошел ко мне после того, как я пил в номере трое суток подряд, и попросил уехать. Когда я достаточно протрезвел, я поехал в Акрон, где обнаружил потрепанный старый отель «Маджестик», павший жертвой моды на мотели. Угловой номер на четвертом этаже требовал покраски и был полон пыли. Через одно окно я видел дым, выходивший из труб фабрики по производству резины, а из другого — коричневые воды реки Маскингум. Я сидел там восемь дней. Портье по имени Роман приносил мне выпивку, когда она заканчивалась. В отеле не было обслуживания номеров. Роман ходил куда-то, по всей видимости, далеко, чтобы принести мне жирные гамбургеры и плохой кофе. Я щедро давал на чай, потому Роман не обокрал меня, когда я был пьян.

Я так и не узнал, было ли это его имя или фамилия.


Однажды ночью я проснулся и понял, что в номере кто-то есть.

— Роман?

Я включил свет, но номер оказался пуст.

Я даже проверил душевую и шкаф. Выключив свет, я снова почувствовал чье-то присутствие.

— Сара? — наконец спросил я. Потом: — Натали? Это ты, Нат?

Молчание.

С таким же успехом я мог позвать Наполеона или Моисея. Эта мысль причинила мне боль. Но я не мог отделаться от ощущения, что в номере кто-то был.

Этот «кто-то» не казался опасным. Я лежал в темной комнате и вспоминал разговоры в доме Московицев. Ребе Иехуда Нахман цитировал мудрецов, которые утверждали, что умершие близкие никогда не покидают нас, а с интересом наблюдают за нашей жизнью.

Я потянулся за бутылкой, и в этот момент меня пронзила мысль, что мои жена и дочь, возможно, сейчас наблюдают за мной, таким слабым и разбитым в этой грязной комнате, воняющей блевотиной. Во мне уже было достаточно алкоголя, чтобы я мог наконец погрузиться в сон.

Когда я проснулся, почувствовал, что снова один, но лежал и вспоминал мысли, которые одолевали меня накануне.


Позже в тот день я нашел турецкие бани и с радостью растянулся на лавке, окруженный клубами пара, позволяя алкоголю выйти через поры. Затем я отнес грязную одежду в прачечную. Пока она сохла, я зашел в парикмахерскую, где меня плохо постригли. Я распрощался с хвостом. Настало время повзрослеть и измениться.

На следующее утро я сел в машину и покинул Акрон. Я нисколько не удивился, когда машина привезла меня назад в Кидрон во время миньяна. Там я чувствовал себя в безопасности.

Евреи тепло поприветствовали меня. Ребе улыбнулся и кивнул, словно я вернулся с какого-то задания. Он сказал, что комната все еще свободна, и после завтрака я отнес туда вещи. На этот раз я опустошил чемодан, развесив некоторые вещи в шкафу, а остальные рассовав по ящикам.


Осень сменилась зимой, которая в Огайо очень похожа на зиму в Вудфилде, не считая того, что в Огайо менее холмистая земля. Я носил ту же одежду, что и в Вудфилде, то есть длинное нижнее белье, джинсы, шерстяные рубашки и носки. Выходя на улицу, я надевал толстый свитер, вязаную шапочку и старый красный шарф, который мне дала Двора, а также синее пальто, купленное в комиссионке в Питтсфилде в первый год, когда мы переехали в Вудфилд. Я много ходил, лицо краснело от мороза.