— И ничего не предпринял?

— Нет.

— Чем вы это можете объяснить?

— Иначе он выдал бы и меня.

Следователь взял со стола пресс-папье, долго задумчиво вертел его в руках, затем с едва уловимым сочувствием посмотрел на Марту и негромко сказал:

— К сожалению, ни Артур Банга, ни ваш отец свидетелями быть не могут.

— Почему? — встрепенулась она.

Следователь отвел взгляд в сторону:

— Гвардии капитан Артур Банга погиб двадцать третьего июня сорок четвертого года. Ваш отец покончил жизнь самоубийством трое суток назад. — Выждав паузу, следователь спросил: — Вы хотите что-нибудь добавить в протокол допроса?

Но она, потрясенная новым ударом, едва слышно ответила:

— Нет.

ГЛАВА 21

Тихая, дремала в глубоких снегах тайга. Объятые непробудным сном, стыли в серебряных доспехах кедры. Вдруг откуда-то с самой макушки посыпался снежок, перепрыгнула с ветки на ветку белка. Дед Митяй вскинул берданку, прицелился — ствол поплыл в воздухе, замер на мгновенье и — вздрогнул от выстрела. Подобрав зверька, охотник отряхнул с него снег, приторочил к поясу — там болталась еще парочка пушистых тушек.

Тайга близко подступала к деревушке, будто стерегла ее. Уютно дымили добротные, из вековых стволов, по-сибирски просторные избы, сверкали инеем огромные, красиво уложенные поленницы дров, в воздухе пахло свежим хлебом и печеной картошкой.

Подойдя к своему дому, еще более добротному, чем другие избы, с резными воротами и весело раскрашенными ставнями, с петухом на коньке, дед Митяй скинул у крыльца лыжи, постучал одной о другую. Он удовлетворенно оглядел подворье, устало потянулся, ступил было на первую ступеньку, но тут словно из-под земли вырос постреленок в непомерно большом, мохнатом малахае и звонким, пронзительным голосом крикнул:

— Дедусь, вас председатель кликал.

— С чего бы это? — недовольно обернулся дед.

— Не знаю. Сказывал, скоро надо. Я уж третий раз за вами.

— Ниче, обождет. Обогреюсь вот и зайду.


В серой тусклоте колхозной конторы Кланька Фофанова, секретарша, цвела заморским, немыслимой пестроты чудо-цветком. От ее пронзительно зеленой кофты, от размалеванных, будто калина переспелая, губ, от высоко взбитой ярко-рыжей копны у деда в глазах зарябило. Сердито крякнув, он шагнул к председателю, однорукому мужику в застиранной гимнастерке:

— Вызывал, что ля?

— Не вызывал, деда, не вызывал. — При своей добродушной внешности однорукий мнил себя хитрованом. — В гости просил — это верно. Проходи, садись.

Дед снисходительно покосился на него:

— Без меня гостеватели найдутся. Сказывай, че надо-то.

— Обижаешь, дед. Власть к тебе всей душой, а ты…

— Власть? — усмехнулся дед. — Ты вот че, Тимоня, раз уж на власть вышел, пользуйся иногда. Кому надо, укорот делай, — он зыркнул в сторону Кланьки, — у кого, к примеру, память дырявая, да совесть легкая…

— Вы на кого это здесь намекаете? — взвилась Кланька.

— Чего намекать? — прищурился дед. — Намекать неча. Говорю, как есть. Мужик твой счас, может, кровью умывается, а ты… Тьфу! Как павлина размалеванная, выставляешься перед каждым.

— Вы… Да вы… — задохнулась от возмущения Кланька и, отвернувшись, чтобы не показать зардевшихся щек, выскочила из комнаты.

— Ну, дед, у тебя критика — что кувалда, — растерянно усмехнулся председатель. — Баба на радостях, а ты… Мужик у нее объявился. Думала погиб, а он, оказывается, раненый, в Свердловске.

Митяй по-детски шмыгнул носом, заминая неловкость, с преувеличенным нетерпением спросил:

— Сказывай, че надо. Недосуг мне лясы точить.

— Понимаешь, дед… — Митрий Акимыч — такое дело. Налаживают к нам ссыльных, аж четыре семейства.

— Чего, чего? — мотнул бородой дед. — Каких ссыльных? Каторжных, што ль?

— Да каких каторжных? — с досадой махнул рукой председатель. — При Советской-то власти. Сказано — ссыльные. Ну, которые там, при немцах не особо так провинились, а все же… Тех, которые шибко-то виноваты, сам понимаешь… А энтих, которые не шибко, ну, сюда, значит, в сибирскую нашу сторонушку — вроде как для перевоспитания.

— Ну и пущай воспитываются, пожал плечами дед. — Мне-то какое дело?

— Вишь, деда… Стало быть, Митрий Акимыч, просьба от общества. Изба у тебя пятистенок, вас со старухой двое… Возьми постоялицу. На время, конечно, там что-то придумаем.

— Та-ак… с язвительной покорностью протянул дед. — Острог, значит, у меня соорудить ладишься? Давай, Тимоня, командуй, ты же власть.

— Да ты што, дед а? Митрий Акимыч… — засуетился председатель. — Зачем напраслину возводишь? Какой острог? Баба с дитенком, только и делов-то.

— Давай-давай, — не унимался дед. Оказывай почет на старости лет. Все одно заступиться некому — сыны на фронте.

— Сказано же — баба…

— А можа она атаманша? Али заразная. Али того хуже — возьмет да избу спалит. За што же мне, красному партизану, от советской власти такое уважение? Чем же это я провинился перед ею?

— Ну, и шут с тобой, — рассердился однорукий. — К нему, как к человеку, а он… Потому и прошу, што партизан бывший. Сознательный мол. А ты — вона как. К кому поселять-то? К Ваньке Шухину? Вот уж было бы — в одно кодло. Энтот воспитает…

Дед притих, призадумался.

— Когда прибывают-то? — спросил он.

— Завтра.

Митрий Акимыч повздыхал, покряхтел. Наконец, не выдержал:

— А нельзя, Тимоня, штоб… не бандитку? Можа, кого другого? Ты же знаешь мою старуху.

— Да какая бандитка? — так же неуверенно возразил председатель. — Баба — она и есть баба. — И вдруг весело, беззлобно расхохотался: — А ты, гляжу, ишо не промах — боишься старуху.


В доме Костыревых новость вызвала переполох.

— Ты че, пень трухлявый? Вовсе ополоумел? — стучала сухоньким кулачком по столу бабка Анисья.

— Да уймись ты, старая, уймись, — слабо оборонялся дед.

— Я вот те уймусь. Других-то дураков, небось, не нашлось… Бандитов — на постой.

— Каких бандитов? Рыпры… рыпрысирные…

— Ты меня словами не задуряй. Рыпрысирные. Не пущу и весь сказ. Стану вот тут на пороге с ухватом… Все одно помирать.

— С кем воевать-то собралась, старая? — усмехнулся дед. — Женщина с дитенком, одинокая.

— Одинокая? — пуще того взвилась бабка. Ах ты, кобелина старый… Стало быть, одинокую себе подобрал?

— Цыть! — гаркнул вдруг дед. — У печки перегрелася? Остынь.

Бабка сразу притихла, пригорюнилась:

— Так ведь боязно, Митяюшка. А ну как порежет, али еще чего?

— Ниче, — приласкал ее дед. — Живы будем — не помрем. Войне скоро конец — сыны вернутся.

— Во-во, а ты Федюшкину комнату энтой…

— Ниче, старая, вернулись бы…


По улице села медленно тянулись четверо саней, нагруженных узлами и чемоданами. Среди поклажи сидели дети разного возраста, замотанные от мороза — кто шарфом, кто платком. Вслед за санями брели женщины. Возглавлял шествие однорукий председатель, провожаемый неодобрительными взглядами односельчан — небольшими группками они стояли по обе стороны улицы. Шедшая от колодца баба с ведрами на коромысле не уступила дороги, демонстративно пошла через улицу, чуть не задев председателя ведром — мол, знай наших. .

Через полузамерзшие окна избы смотрели дед с бабкой на приближающиеся сани. Старуха отступила на шаг и, приложив руки к груди, тихо спросила:

— Неужто в Федюшкину комнату?

Дед не ответил, вздохнул. Старуха зашла в боковушку. Там стояли опрятно заправленная кровать, небольшой стол, два стула. На стене, рядом с книжной полкой, висели две фотокарточки в рамочках — сыновья. Один в офицерской форме, серьезный. Другой — в солдатской ушанке, смеющийся, веселый. Старуха, приподнявшись на цыпочках, стала снимать со стены портреты.

На пороге, весь окутанный паром, появился председатель.

— Здорово, хозяева. Вот принимайте, — глухо сказал он и отошел в сторону.

За ним стояла женщина, замотанная поверх пальто платком. Она неуклюже переступала замерзшими ногами в фетровых ботиках, уже давно потерявших свой первоначальный цвет. Дед со смешанным чувством жалости и неприязни взглянул на нее, на стоявшего рядом мальчишку. У того из-под намотанного поверх шапки платка лишь блестели глазенки.

— Здравствуйте, — разматывая платок, с заметным акцентом сказала Марта.

— Здравствуйте, — сдержанно ответил дед.

Председатель просительно стрельнул глазами сначала на него, потом на вышедшую из соседней комнаты с портретами сыновей старуху, поспешно сказал:

— Ладно, вы тут разбирайтесь, а мне еще других устраивать надо. — Помолчал и добавил, ни к кому собственно не обращаясь: — А насчет работы, и, стало быть, провианту… завтра определим.

Когда дверь за ним захлопнулась, в комнате повисла напряженная тишина. Первым ее нарушил хозяин дома:

— Там, значит, обретаться будете, — показал он на открытую дверь боковушки.

— Можно туда зайти? — неуверенно, с трудом подбирая русские слова, спросила Марта.

— Ваша, говорю, комната, — хмуро повторил дед.

Марта взяла чемодан, обернулась к сыну:

— Эдгар, помоги-ка… — по-латышски сказала она.

Но мальчик не слышал. Он смотрел совсем в другую сторону — туда, где на столе, в тарелке, прикрытой домотканой салфеткой, виднелась краюха ржаного хлеба. Темно-золотистая корочка гипнотизировала ребенка.

— Эдгар! — резко повторила Марта. Ее лицо покрылось красными пятнами.

Мальчик словно проснулся, сглотнул слюну и поспешно подхватил стоявший у ног узелок. Дед видел все — и голодный взгляд ребенка, и растерянность матери, и тяжелую кладь в их руках, но хоть и качнулся невольно — все же не двинулся с места.

Над деревней сгущались сумерки. В избах зажигалка редкие огоньки. Снаружи оконце боковушки выглядело маленьким светлым квадратиком — и посреди этого светлого квадратика темнел неровный кружочек. Это Эдгар своим дыханием отогрел стекло и с недетской серьезностью разглядывал незнакомую улицу, огромные кедры в белоснежных шапках, бесконечные сугробы снега. Наконец, он обернулся к матери:

— Мама, а ты заметила, — задумчиво спросил он, — хлеб у них какой-то странный.

Марта — она разбирала вещи — опустила голову, делая вид, что не расслышала. Переспросила:

— Что?

— Коричневый такой, и пахнет вкусно.

— Поздно уже, ложись спать.

— Мама, я кушать хочу, — насупился мальчишка.

Марта опустила голову, виновато сказала:

— Нету у нас, маленький, ничего. Ложись, спи.

Старик со старухой в это время сидели в горнице за столом, занимались каждый своим делом — дед подшивал валенки, хозяйка вязала носки. Оба изредка поглядывали на дверь, за которой слышалась негромкая возня, незнакомая речь. Наконец, бабка не выдержала и спросила шепотом:

— Вроде не по-нашему бают. Немцы, што ля?

— Латышцы они какие-то — поняла?

— Ох, господи-спаси, — перекрестилась старуха. — Где же, Митяюшка, земля ихняя, в Германии, аль в России?

— Этта, значит, — умственно наморщился дед, ежели от Москвы податься… — и махнул безнадежно рукой. — Долго объяснять, старая, все одно не поймешь.

— Митяюшка, а за што ее в такую даль? Баба-то с виду, вроде, смирная.

— Этта, значит… — снова многозначительно начал дед, но неожиданно озлился. — Не твоего ума, старуха, это дело секретное.

— Господи, упаси, пресвятая богородица, — снова перекрестилась старуха, хотела еще о чем-то спросить, но не успела — распахнулась входная дверь, на пороге стояла женщина, та, что переходила дорогу с коромыслом, когда везли ссыльных.

Бабка обернулась и едва не выронила от удивления носок — Катерина была в валенках, в тулупе, за подол которого цеплялся сынишка, шестилетний Федька, и в розовом, ангорского пуха, капоре, еще не утратившем остатков европейского лоска и элегантности.

— Здравствуйте-бывайте, — пропела Катерина медовым голосом, пытливо оглядывая стариков — какова будет реакция на ее обнову?

— Че это у тебя на башке? — изумленно спросил дед. — Не с чучела сняла?

— Че вы понимаете, Дмитрий Акимыч, — обиженно повела плечами Катерина. — Европа. Постоялица подарила. — И понизила голос: — А ваша-то как? Неужели ничем хозяев не задобрила? Небось, не все порастрясла дорогой?

Бабка нахмурила брови:

— Ты, Катерина, так зашла али по делу?

Но гостья то ли не захотела услышать в бабкином голосе неприветливой строгости, то ли действительно была сильно возбуждена — подошла к зеркалу, поправила капор, пренебрежительно бросила через плечо: