— Здрасьте, — пробормотал он, проходя мимо них.

Кто-то невнятно проворчал в ответ: «Здорово», но, когда он вошел в магазин, снаружи грохнул хохот. Рыбий Пуп передернулся. Над ним потешались за то, что он в белой рубашке, что живет в своем доме, за то, что он «Пуп, сынишка Тайри… Да похоронщика, не знаешь, что ли…» Эх, почему нельзя, чтобы он ходил в комбинезоне, как другие мальчишки. Вроде считается, что он этих подсобников лучше, а при них так выходит, словно он распоследний забулдыга. Он подошел к прилавку, вдыхая запах макрели, угольного масла, перезрелых бананов.

— Пуп, здорово, дружочек! — Мистер Джордан, круглоликий, лысый, дородный, цыкнул, посылая в ящик с песком струю табачной слюны.

— Здрасьте, мистер Джордан, — пропищал Пуп, выкладывая на грязный прилавок монету в десять центов и заученно улыбаясь. — Я к вам за хлебом.

— Хлеб? Пожалте! — Старый лавочник запустил в него булкой в целлофановой обертке.

Пуп вскинул руки, но не успел. Булка шлепнулась на пол.

— Нет, вы полюбуйтесь на него, — радостно закудахтал мистер Джордан. — И не стыдно? Собираешься в бейсболисты, а булку поймать не можешь.

— Откуда я знал, что вы кинете, — беспомощно, красный от неловкости, оправдывался Рыбий Пуп.

— Как там наш Тайри?

— Ничего, хорошо. Я сейчас к нему иду.

— А-а, — протянул мистер Джордан. — Ну, скажи Тайри, пусть обрабатывает тела на совесть.

— Это вы про покойников?

— Хе-хе! Ты передай, как сказано, а уж Тайри поймет, про кого… — Мистер Джордан колыхался от веселости.

— Ладно, сэр, — прошептал Рыбий Пуп.

Старый лавочник вышел из-за прилавка, заложив за спину правый кулак.

— Угадай, что у меня в руке, — твое будет, — подзадоривал он мальчика.

— Не винный камень? — неуверенно спросил Пуп.

— Он! — просиял мистер Джордан. — Ну, лови!

Правая рука мальчика перехватила винный камень на лету.

— Молодчина! — похвалил мистер Джордан. — А «спасибо» где?

— Ой, спасибочки, мистер Джордан, — пропел он, сунув леденец за щеку.

Под довольный смешок лавочника он выскочил за дверь. От благодушия мистера Джордана стеснительности у него поубавилось, и он не стал обращать внимание на бездельников, которые толпились на крыльце. Посасывая винный камень, он на ходу машинально подбрасывал и ловил хлеб. Как это его угораздило сплоховать перед мистером Джорданом? Ничего, вот только потренироваться чуток… Он подбросил булку фута на три, поймал. Увлекшись, он напряг мускулы и зашвырнул ее вверх что было сил; сверкая на солнце целлофановой оберткой, булка величаво взмыла в поднебесье, на мгновение заслонила собою солнечный диск — и тут он потерял ее из виду. До него донесся чавкающий всплеск. Куда же она делась? Он поискал в высокой траве. А, вот она… Ой, беда какая! Обертка лопнула, белоснежные куски хлеба выпали и валялись теперь как попало в темно-зеленой жиже большущей коровьей лепешки. Он замер, обалдело тараща глаза. Что теперь скажет мама? Он нагнулся и осторожно потрогал один из рассыпавшихся ломтей, пропитанный чем-то вроде пюре из взбитого шпината. Нет, какое там! Убитый, он постоял еще. Из чувства самозащиты он мысленно представлял себе, как это могло произойти: он все исполнил, как было велено, — мирно шел своей дорогой, но вдруг оступился и выронил булку прямехонько на коровью лепешку. Нет, не пойдет… Концы с концами не сходятся. Лепешка футов на десять в стороне от дороги, не может булка отлететь так далеко. Ну а если он обо что-то споткнулся и растерял ломти хлеба? Тоже не годится. Он так и слышал, как мать говорит ему: «Пойдем-ка, покажешь мне, обо что это ты споткнулся…»

Он заморгал, отгоняя набегающие слезы. Ой, да ведь можно попросить у отца десять центов на стаканчик мороженого и купить на них новую булку. Мир, который грозил вот-вот распасться, снова обрел привычные очертания. У дверей похоронного бюро он спрятал винный камень в карман, ему теперь было не до сладостей. Он вошел; от едкого запаха формалина знакомо защипало глаза. Он позвал ангельским голоском:

— Папа!

Откликнулось слабое эхо. В витрине похоронного бюро был выставлен подбитый серым атласом гроб, и тотчас его охватило шальное желание залезть туда и прикинуться мертвым, лечь, вытянуться, закрыть глаза, крепко прижать к бокам руки и не шевелиться, — мать всегда сердилась из-за таких выходок, отец только посмеивался: «Ха! Говорю тебе, этот чертенок ничего не боится!» Но нет, сейчас нельзя. У него большая забота, ему нужно раздобыть десять центов…

— Папа! — позвал он громче.

Он подождал. Где же отец? Он заглянул в комнату бальзамировщика, где висели стеклянные кружки и стоял белый длинный стол, на котором из покойников откачивают кровь и где слышалось мерное странное «ппапамм», «ппапамм», «ппапамм»… Что это? Он двинулся по коридору к кладовой, незнакомые звуки усилились, стали явственней.

— Папа! — крикнул он опять, прислушиваясь в недоумении.

Смутное чувство подсказало ему, что звать больше не надо. Комната ожиданий пустовала, и он пошел к комнате, где собирались провожающие, — дверь была приоткрыта, и тяжкие, начиненные теперь упорной настоятельностью удары били из темноты ему в уши: «ппапамм», «ппапамм», «ппапамм»… У него открылся рот, но, совладав с побуждением сбежать отсюда, он бесшумно толкнул дверь и по-кошачьи ступил босыми ногами за порог. Когда глаза попривыкли к новому освещению, он различил на кушетке неясные очертания голого тела: отец. Налитые кровью невидящие глаза, напружиненная, взгорбленная спина, хриплое дыхание, со свистом вылетающее из глотки. Он оторопело попятился к стене. Не заболел ли отец? Или это так обрабатывают покойников? Освоясь с полутьмой, он различил еще одно тело, только оно было не мертвое. Страшась выдать свое присутствие, он забился в угол. Струйка пыльного света из-за края шторы падала на залитое потом, отсутствующее лицо отца. Он хотел закричать, но судорожно сжатое горло отказывалось издать хоть единый звук.

Молотьба в полумраке усилилась, стала яростней, послышался резкий, как взрыв, выдох, и в спертом воздухе воцарилась внезапная тишина. Пуп с усилием глотнул, и напряжение, душившее его, разрядилось в слезах.

— Кто там? — зло, с угрозой спросил отец.

— Что ж это, господи? — жалобно всплеснулся женский голос.

Рыбий Пуп увидел, как черное тело метнулось с кушетки.

— Ты, что ли, Пуп? — Смятение в отцовском голосе сменилось боязливой надеждой.

Из-за рыданий Пуп не мог выговорить ни слова.

— Ты чего это тут делаешь? — грозно спросил отец.

Пуп снова не набрался духу ответить.

— И мама тут? — отрывисто, шепотом спросил отец.

— Н-не, пап… Она д-дома, — задыхаясь, выдавил он.

— Это надо же! — Женщина вдруг прыснула.

— Тихо ты, — цыкнул на нее отец.

На мгновение перед ним исполненный глубокого смысла возник образ матери, ровной, замкнутой, — и он понял, что эта женщина заняла здесь ее место.

— Так что ж ты тут делаешь, Пуп? — Отцовский голос смягчился, потеплел.

Но он еще не успел ответить, как отец, вслед за женщиной, судорожно хохотнул.

— Выставил бы мальчонку, — сказала женщина. — Дай оденусь.

Пуп и сам хотел улизнуть, но не смел. Кто знает, сильно он провинился или нет? Отколотят его за это? Но ведь он не виноват, он только делал, что велела мама…

— Ты давно тут? — В ласковом отцовском голосе сквозила тревога.

— Только зашел, — всхлипнул он. — Меня мама прислала…

Неразличимый в сумраке отец торопливо натягивал на себя одежду, источая странный запах, — время вдруг повернуло назад, и Пуп перенесся в то утро, когда отец принес домой ведерко рыбы, и он стоял на кухне, глядя, как растет ворох рыбьих внутренностей, которые бросала на стол его мать. Перед глазами, поблескивая, проплыл туго надутый воздушный шар.

— Пап, — позвал он просительно, готовый признаться в провинности, которой не мог осознать.

— Ступай в контору. Да не уходи, мне надо с тобой потолковать.

— Ага, па. — Он послушно кивнул.

Он вышел в коридор. В конторе он забрался в широкое кресло и поболтал не достающими до пола ногами. Он непрошенно вторгся в таинственный, запретный для маленьких мир взрослых людей и молил, чтобы этот мир простил ему, явил ему милосердие… На стене висел календарь с картинкой: белокожая девушка на песчаном пляже, идет, смеется, белокурые волосы отлетают на ветру, в губах — сигарета, ноги — белые, как хлебный мякиш, под атласной тканью вздымается круглая грудь… «Но ведь эта — черная», — прошептал он, вспоминая полоску черной женской кожи в пыльном свете, сочившемся из окна. И он — тоже черный… И отец… Есть какая-то связь между миром белокожих и чернокожих, он ее чувствовал, хоть и не мог бы сказать, в чем она.

Он вскинул голову — в коридоре раздались шаги. Слышно было, как заливисто рассмеялась женщина, как прощается с нею отец… Накажут его теперь? И булку он загубил… Сперва огорчил маму, теперь вот — папу. И некому пожалеть его. Он вспомнил вдруг про винный камень, выудил его из кармана и сунул в рот, в кисловатой сладости леденца было утешение. В дверях появилась женщина, уже одетая, в шляпке. Улыбчивая, пухленькая, с шоколадной кожей. Наморщив нос, она погрозила ему пальцем.

— Озорник какой.

Он съежился и помрачнел еще больше. Женщина вышла, он услышал, как она застучала каблуками по деревянному крыльцу. Не виноват он, что забрел в ту комнату… Деловито вошел отец, посмеиваясь; не глядя в его сторону, завязывая на ходу галстук.

— Я и не слышал, Пуп, как ты вошел, — небрежно сказал он. И с нарочитым добродушием прибавил: — Только как же так получается, приходишь, рыскаешь тут по всем щелям. Мог бы меня позвать.

— Я звал, папа. Ты просто не слышал.

— Я занимался с клиенткой, Пуп. А для чего тебе было прятаться там в углу?

— Страшно стало, — сказал он.

— Страшно? Кто ж тебя испугал?

— Никто, — пробурчал он, чувствуя, как насторожился отец.

— Тогда почему тебе стало страшно?

— Не знаю, — признался он еле слышно.

Он вновь ступил на запретную почву. Осторожность подсказывала, что лучше прикинуться дурачком. Он догадывался, что отец ищет способа уйти от признания в том, что тут происходило, и от этой догадки в нем слабо забрезжила надежда.

— Так тебя, говоришь, мама прислала? — услышал он наконец.

— Ага. — Теперь он не сомневался, что отец нащупывает выход из затруднительного положения, смысл которого оставался загадкой, — иначе с чего бы ему вдруг говорить так ласково, даже чересчур. Но ему как раз нужно, чтобы с ним говорили ласково. — Мама велела… — Он растерянно умолк.

— Ну-ну? Что велела?

— Ой, забыл. — Забыл! Все смешалось у него в голове, и от ужаса, что он забыл, у него окончательно отшибло память.

— И что ты вечно все забываешь? — беззлобно пожурил отец.

— Так страшно было, — оправдывался он. — Шум какой-то. И еще эта тетя…

Он осекся, заметив, как у отца, словно у кота в темноте, гневно сверкнули глаза.

— Ты что, забыл, Пуп? Раз и навсегда тебе сказано, чтоб не болтал, что видел здесь, в заведении.

— Ладно, пап.

— Так вот, чтоб ты выкинул из головы, чего тебе померещилось, понял? Женщина приходила договориться, как обряжать ее покойную мамашу.

— Ага, пап, — шепнул он, не веря ни единому слову.

Тревога за себя побуждала его поддакивать отцу, и он просто восхищался в душе, глядя, как ловко отец разыгрывает справедливое негодование. В нем рождалась уверенность, что он присутствует сейчас при очень важном событии.

— Вот ты и научись помалкивать насчет того, что делается у меня в заведении. Никому ничего — ни дома, ни в школе, ни на улице… Начнешь болтать языком, накличешь беду на нас обоих… Так чего все же мама велела мне передать?

— Не могу вспомнить, — вздохнул Пуп.

Отец любовно обнял его за плечи.

— Ничего, Пуп. Все мы, бывает, что-нибудь да позабудем. Ты о чем ревешь-то?

— Да-а, я булку уронил по дороге, теперь меня мама выпорет, — запричитал он, давясь слезами. — А после, знаешь, как перепугался, когда увидел вас с той тетей… Пап, а чего это вы делали? Я думал, вы играете в поезд, и ты — паровоз…

На секунду у отца сделались пустые глаза, но тут же он поперхнулся, закинул голову и закатился громким хохотом.

— Ох-хо-хо! Паровоз! Ну ты чудак, Пуп… — Он отвернулся и прибавил вполголоса: — Оно и правда, возможно, похоже на паровоз… — Он вдруг заговорил серьезно: — Не лей ты, сын, слезы из-за паршивой булки. На вот… — Он сунул мальчику в руку две монетки по десять центов. — Купишь булку и мороженого купи себе. Мы ж с тобой друзья, верно? Ты ничего не скажешь про то, что видел у меня в заведении, а папа ничего не скажет про хлеб.