Она на секунду опустила голову, смяла в руке салфетку, затем отбросила ее и, распрямив плечи, подняла голову, сказала:

— А! Что вспоминать тот день! Он слишком далек. И уже давно потерял свое значение.

Она перевела разговор на другую тему.

— Очень жаль, что я не увидел Наталью Николаевну, говорят, что она необыкновенно прекрасна.

— И все же кто первый разгадал, что вы женщина? — не мог угомониться Плетнев.

— Выдал меня дядя моего отца. Умерла мать. Отец остался с двумя детьми. Дядя обратился к императору Александру Первому. Тот вызвал меня к себе. И я упросил его не лишать меня единственной радости жизни — служить в русской армии. Мне было разрешено. Меня наградили солдатским Георгиевским крестом, и под именем корнета Александрова я был определен в Мариупольский гусарский полк. — Она помолчала немного и обратилась к Екатерине: — Вы приехали в гости к сестре из Полотняного завода в честь рождения племянницы?

Дурова приглядывалась к роскошным волосам Екатерины, уложенным крупными завитками, к ее огромным, может, этим даже чуть портившим ее внешность, но все же красивым, блестящим глазам, к ее открытой шее, украшенной золотым католическим крестом на нитке жемчуга.

— Нет, мы с Александриной, — кивнула она на сестру, — с тридцать четвертого года живем в Петербурге.

— Нас приютили Пушкины, — засмеялась Александра Николаевна.

А Наталье Ив ановне, тетушке, не понравилась реплика Александрины. Она неодобрительно взглянула на племянницу и отвела глаза. Ее пышные светлые букли, оттеняющие нарумяненные широкие щеки, не очень шли к ее волевому лицу. Была она, как всегда, нарядна, в светлом платье в оборочках, полнившем ее далеко не стройную фигуру.

— Скучаю иногда, — вдруг сердечно и грустно сказала Александра Николаевна, и Пушкин внимательно поглядел на нее. — Порой так хочется пройтись по красным пескам нашего Полотняного заводского парка. Стать той, какой была там...

— Верю, — сказала Дурова. — Но что прошло, того не вернуть.

— Не вернуть... — вздохнула Александра Николаевна.

«Девица-кавалерист» про себя отметила, что Александра Николаевна, быть может, менее миловидна, чем ее сестра, но лицо ее волевое, серьезное, неулыбчивое, глаза умные. Было в ней что-то необычное. Она как бы критически вглядывалась во все окружающее. На нее хотелось смотреть.

Пушкин сообщил Хитрово о приезде Дуровой в Петербург. И ей немедленно захотелось встретиться с прославленной героиней Отечественной войны, о которой так много слышала она от отца. Елизавета Михайловна попросила Александра Сергеевича привезти ее на дачу к Фикельмонам.

И вот они вчетвером сидят в беседке: Пушкин, Надежда Андреевна, Елизавета Михайловна и Долли.

День жаркий и ясный, но в беседке прохладно от тенистых лип, окруживших легкое строение.

Елизавета Михайловна, увидев Дурову, растрогалась до слез, расцеловала ее. Ведь прошлое этой удивительной женщины в какой-то мере было связано с ее незабвенным отцом.

Они вспоминали, вспоминали... Перебивали друг друга.

— Я помню первую встречу с вашим батюшкой, — увлеченно рассказывала Дурова. — Он встретил меня ласково. А я в страшном волнении высказал ему свою заветную мечту — быть его ординарцем. И он оставил меня у себя, но вскоре отослал ненадолго домой, чтобы подлечиться от контузии от ядра, которую я получил в сражении под Бородином. Я мечтал, возвращаясь обратно, увезти с собой брата. Но отец не хотел отпускать сына раньше лета. Тогда я написал письмо Кутузову и получил ответ, написанный рукою вашего мужа Хитрово. Батюшка мой хорошо знал руку Хитрово, поскольку одно время переписывался с ним. Михаил Илларионович разрешил мне дождаться лета и приехать вместе с братом.

— И это письмо сохранилось у вас? — с волнением спросила Елизавета Михайловна.

— Я сжег письмо. Батюшка слишком часто показывал его знакомым. Мне это не нравилось.

Пушкин и Долли молча слушали этот разговор.

Пушкин думал о том, что ему посчастливилось быть знакомым со всеми этими женщинами, такими отличными друг от друга и такими необыкновенными.

Надежда Андреевна с ее поразительным прошлым, неуравновешенным характером, пожалуй, даже с некоторым самодурством; Елизавета Михайловна, беззаветно отдавшая свое сердце Пушкину, женщина передовых взглядов, горячо интересующаяся всем, что происходит вокруг, делающая добро всем, кто нуждается в этом; Дарья Федоровна — красавица, женщина с мужским умом, «Сивилла Флорентийская», владеющая еще не понятным даром предвидеть будущее. Ее мнение, так же как мнение Елизаветы Михайловны о своих стихах, он ценит больше, чем чье бы то ни было.

И он вспомнил еще одну не присутствующую здесь женщину — свою мадонну. Она частица его. Его счастье. В ней все то, что ему надо иметь возле себя: скромная, немногословная мудрость, покой, горячая привязанность к нему, к его детям, женственность, жертвенность во всем. Уверенность, глубокая убежденность, что он — Пушкин — гордость Русской земли.

Он представил ее с малюткой Ташенькой на руках, умиротворенную, счастливую и прекрасную. И тут же в его воображении представилась она и в костюме амазонки: гнедой конь мчал отчаянную всадницу куда-то на край света. А вот она склонилась над шахматной доской, и морщинка раздумья легла меж сведенных бровей, а улыбка, мимолетно брошенная партнеру, говорила с торжеством и упрямством: «Все равно, как и обычно, обыграю я». И снова в воображении — его Наташа, в строгом платье, с рукописью в руках, садится в карету. Серьезная, озабоченная, едет она по делам «Современника», его дорогая помощница во всем.

— Как же прекрасны наши русские женщины! — вдруг говорит Пушкин, горящими от счастья глазами оглядывая присутствующих.

Все смотрят на него с недоумением. А Долли смеется:

— Надеюсь, что вы не только сейчас поняли это, Александр Сергеевич!

— Я всегда так думал.

В беседку приносят легкий завтрак. Все придвигаются к круглому столу.

Долли, улыбаясь, говорит Надежде Андреевне о том, что вот-вот выйдет «Современник» и с каким удовольствием все будут читать отрывки из «Записок» Дуровой.

Надежда Андреевна, выслушав ее, вдруг обратилась к Пушкину:

— Я хочу предложить вам, Александр Сергеевич, изъять из журнала мои «Записки».

Пушкин был изумлен.

— Как — изъять, Александр Андреевич? Ведь они уже отпечатаны.

— Но мне не нравится, что вы в предисловии назвали меня настоящим именем,-— я предпочитаю называться корнетом Александровым,

Долли и Елизавета Михайловна принялись уговаривать Дурову, но она и слушать ничего не хотела.

Тогда Пушкин нахмурился и, сердито хлопнув по столу рукой, так что задребезжала посуда, обратился к Дуровой:

— Я уже сказал вам, Александр Андреевич, что журнал отпечатан. Изымать из него что-либо поздно.

Она так же, как Пушкин, сердито сдвинула брови, по-мужски хлопнула рукой по столу и сказала с сердцем:

— Черт возьми! Прозевал, значит!

И, несмотря на то неприятное положение, в которое Дурова ставила Пушкина, он не мог не улыбнуться. Дамы тоже с трудом прятали улыбки.

— А потом, — продолжала Дурова, — я не могу терпеть такой медлительности в издании «Записок» отдельной книгой. Или действуйте безотлагательно, или верните их мне обратно.

Пушкин попробовал было объяснить Дуровой условия издательского дела, где спешить невозможно. Но она и слушать не хотела.

— Впрочем, — сказал Пушкин, — здесь не место обсуждать эти дела. Мы с вами пришли в гости. Дарье Федоровне и Елизавете Михайловне вряд ли это интересно. Я на днях приеду к вам, и мы поговорим обо всем.

Через несколько дней Пушкин получил письмо от Дуровой:

...Пришлите мне мои листочки, Александр Сергеевич, их надобно сжечь, так я желал бы иметь это удовольствие поскорее.

И Пушкин с сожалением возвратил ей рукопись.

В своем дневнике позднее Дурова писала:

Так-то я имела глупость лишить свои записки блистательнейшего их украшения... их высшей славы — имени бессмертного поэта! Последняя ли уже это глупость? Должно быть, последняя, потому что она уже самая крупная.

8

Шестого июня, в день рождения Пушкина, Долли готовила в библиотеке Пушкинский вечер. Ей очень хотелось пригласить на встречу с читателями известного пушкиниста. Сознавая всю несбыточность своего желания, она все же рискнула позвонить по телефону и попросить его об этом. Он ничего определенного не ответил, но назначил ей встречу.

Уже в десятом часу вечера, не без колебаний, позвонила она в его квартиру. И когда услышала донесшийся из прихожей звонок, подумала: «Это же наглость — беспокоить такого человека».

Ей открыл сам ученый, старый, очень румяный, с седыми пушистыми волосами, ровненьким рядком окружавшими лысину. Умные, совсем молодые глаза дружелюбно взглянули на девушку.

— Проходите, пожалуйста, проходите! -— И зашагал в кабинет, шлепая большими клетчатыми домашними туфлями.

Долли пошла за ним.

Он сел за письменный стол, словно приготовился к длительному ученому разговору, указал ей на кресло напротив. Она присела на самый краешек, и ей так захотелось сейчас же провалиться сквозь землю.

— Ваше имя и отчество, милая?

Еще этого не хватало! Долли покраснела до корней волос.

— Дарья Федоровна.

— Фикельмон? — улыбаясь, спросил пушкинист.

— Кутузова, — чуть слышно ответила Долли.

— Все же Кутузова! Это великолепно! — искренне восхитился пушкинист. — Пушкинский вечер будет проводить Дарья Федоровна Кутузова. Как же могу я не приехать?

— Нет, в самом деле, вы приедете? — поднялась Долли и чуть не расплакалась от радости.

И он действительно приехал в районную библиотеку выступить перед обычными читателями, от которых ломился небольшой читальный зал.

Он вошел в зал так же спокойно, как, вероятно, входил ежедневно в свой кабинет, чтобы сесть за стол с разложенными на нем книгами и рукописями и углубиться в них.

Серый костюм ему был к лицу, к светлым умным глазам, скрадывал старческую сутулость, которую подметила Долли еще в первую встречу, тогда на нем была домашняя куртка.

Долли придумала несколько необычно украсить ту часть читального зала, где находилась воображаемая сцена. Вверху был повешен большой портрет Пушкина, а снизу стены украшали полуметровые листы бумаги в рамках со стихами о Пушкине его современников-поэтов. Стихи были написаны крупными цветными буквами.

Н. И. Гнедич:

Пушкин, Протей

Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!

Уши закрой от похвал и сравнений

Добрых друзей;

Пой, как поешь ты, родной соловей!

Байрона гений иль Гете, Шекспира —

Гений их неба, их нравов, их стран —

Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира,

Пой нам по-своему, русский Боян!

Небом родным вдохновенный,

Будь на Руси ты певец несравненный.

Ф. И. Тютчев:

Вражду твою пусть Тот рассудит,

Кто слышит пролитую кровь...

Тебя ж, как первую любовь,

России сердце не забудет!..

А. И. Полежаев:

Эпоха! Год неблагодарный!

Россия, плачь! Лишилась ты

Одной прекрасной лучезарной,

Одной брильянтовой звезды!

К. Кюхельбекер:

А я один средь чуждых мне людей,

Стою в ночи, беспомощный и хилый,

Над, страшной всех надежд моих могилой,

Над мрачным гробом всех моих друзей.

В тот гроб бездонный, молнией сраженный,

Последний пал родимый мне поэт...

И вот опять Лицея день священный;

Но уж и Пушкина меж вами нет!

М. Ю. Лермонтов:

Погиб Поэт! — невольник чести —

Пал, оклеветанный молвой,

С свинцом в груди и жаждой мести,

Поникнув гордой головой!..

Ученый одобрительно кивнул. Знакомые ему поэтические высказывания современников Пушкина были здесь весьма к месту.

Долли это заметила, и не покидавшая ее тревога за эту встречу стала чуточку меньше.

— Сколько же ему лет? — спросила у Долли сидящая возле стола старушка в допотопной шляпе и с костылями в руках.

— Кажется, около девяноста, — шепотом - ответила Долли.

— Батюшки светы! А какой орел! — изумилась старушка, с восторгом провожая взглядом ученого.

«А что она скажет, когда послушает его?» — подумала Долли и усмехнулась.

Председательствовала заведующая библиотекой — женщина средних лет, ее черные вьющиеся волосы с обесцвеченной под седину прядью были зачесаны кверху. Черное платье облегало стройную фигуру. Заметно волнуясь, она представила ученого. Долгие аплодисменты не давали ему говорить. Наконец они стихли. В зале установилась тишина, и молодо зазвучал спокойный; негромкий, проникновенный голос;

— Только теперь, когда творчество Пушкина стало подлинным достоянием народа, он предстал перед читателями во весь свой необъятный рост великого народного поэта.