А рано утром он, веселый, ворвался в спальню, сел на кровать, закутал Н аталью Николаевну одеялом до подбородка, вышел на середину комнаты, вскинул вверх руку и сказал:

— Слушай, Наташа.

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа,

Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру — душа в заветной лире

Мой прах переживет и тленья убежит...

Он читал, а Наталья Николаевна, сбросив одеяло, сначала села, потом встала. Ее знобило так же, как ночью, когда она увидела его глаза.

Он кончил читать, засмеялся счастливым звонким смехом, прижал жену к груди, поцеловал поочередно в оба глаза и, бросив на ходу:

— К Хитрово! — выбежал из комнаты.

...Он появился у Хитрово в неположенное время. Слишком рано. Но Пушкина было приказано принимать всегда.

Он прошел в гостиную и долго ждал, пока Елизавета Михайловна занималась туалетом. Нетерпеливо шагал по паркету, заложив за спину руки, и начинал уже сердиться, когда, шурша юбками, вошла взволнованная его ранним появлением хозяйка. Она направилась было к нему, но Пушкин рукой остановил ее у двери и, стоя посередине комнаты, начал:

— Я памятник себе воздвиг нерукотворный...

Уже на фразе: «Нет, весь я не умру» — Елизавета Михайловна закрыла лицо платочком, и плечи ее стали вздрагивать от рыданий.

— Александр Сергеевич, это... это гениально. Я сейчас позову Долли.

Она почти выбежала из комнаты, чтобы прийти в себя, привести в порядок заплаканное лицо и отдать приказание горничной пригласить Дарью Федоровну.

Еще раз пришлось Пушкину ждать, пока Дарья Федоровна занималась туалетом, чтобы выйти к неожиданному раннему гостю. Она торопилась, недоумевая, что же произошло.

И когда она появилась в гостиной, прекрасная, приветливая, Пушкину, как всегда в обществе этих женщин, стало тепло и светло на сердце.

— Долли, — сказала мать, — Пушкин написал... — И она снова достала из-за пазухи платочек и закрыла лицо.

— Что случилось, Александр Сергеевич? — взволнованно спросила Долли.

Пушкин засмеялся звонким, счастливым смехом, вскочил, крутанулся по-мальчишечьи на каблуке.

— Ничего особенного. Я читал свое новое стихотворение Елизавете Михайловне. А теперь хочу повторить вам.

Долли села в кресло,

— Я слушаю вас, Александр Сергеевич.

И он снова прочел «Памятник».

Долли долго молчала. Видно было, что она до крайности взволнована. Но жена посла привыкла владеть собой. Затем она улыбнулась и сказала:

— Скромности особой в вас нет, Пушкин, но это действительно гениально. Я понимаю, почему плачет мама. И многие будут плакать от восторга над этими стихами и теперь и позже, когда душа ваша «в заветной лире ваш прах переживет». Спасибо, что позвали меня. Я этого никогда не забуду. Спасибо вам, Пушкин, за то, что мы с мамой первыми услышали эти строки.

— Нет, первой была Наташа.

— Ну, это естественно. Спасибо, Пушкин, что вы есть на свете. Спасибо, что вы наш друг. Великий друг наш.

И Долли встала, подошла к Пушкину, поклонилась ему и чуть присела, как это она делала перед императорской четой. А вздрагивающие плечи Елизаветы Михайловны выдали молчаливые усилившиеся рыдания.

Пушкин в волнении бросился целовать руки женщинам и потом стремительно скрылся в дверях.

9

Благодарю тебя, дорогой мой друг, за рассказ о Пушкинском вечере в вашей библиотеке. Верю в твое волнение, в твою радость, моя необыкновенная Долли.

Ты спрашиваешь, хорошая ли у нас здесь библиотека. Хорошая. Но занятия отнимают так много времени, что читать книги, не связанные с учебной программой, почти нс приходится. А вот работники в нашей библиотеке такие же замечательные, как и у вас. Я с детства уважал больше все- го две профессии: педагогическую и медицинскую. А теперь к этим профессиям еще присоединяю библиотекарей. Мне они напоминают работников Пушкинского заповедника, которые удивляли меня, мальчишку, когда мы с мамой ездили туда. Я видел, как один из посетителей бросил на землю окурок, и хранитель заповедника с возмущением выговаривал ему, что он оскверняет священную землю. Эти люди дни и ночи работали в заповеднике. Их не угнетали весьма скромные бытовые условия и низкая заработная плата. То же ведь и библиотекари!

Милая Долли, как я истосковался по тебе! Много раз пытался в письмах начать с тобой разговор о нашем будущем, но ты почему-то уходишь от этого разговора. А ведь если все останется между нами, как сейчас, то впереди нас ждет долгая разлука. Стараюсь не думать, но неизбежно мучают мысли, а вдруг ты разлюбишь меня?

Долли уже не первый раз читала это письмо. И дома и в метро. И на работе в момент затишья.

Как же я могу разлюбить, если уже полюбила! — писала она Григорию. — Любовь, настоящая любовь, встречается в жизни не часто, но она бывает. Вспомни, как всю жизни любил Василий Андреевич Жуковский свою племянницу Машу Протасову. И она любила его, но брак родственников был невозможен.

Я в праздники ездила в Ленинград. Была в Александро-Невской лавре. Жуковский похоронен там рядом с могилой Карамзина. Была я и на могиле Натальи Николаевны и на ее плиту положила розу. Поклонилась могиле. И так горько мне стало от той жестокой несправедливости, на которую осудила молва людская эту замечательную женщину! Мне захотелось крикнуть всем, кто еще и сейчас осуждает подругу Пушкина. Крикнуть: «Кто против Натальи Николаевны, тот против Пушкина! Почитайте же, незадачливые критики, повнимательнее письма Пушкина к жене! Подумайте над словами его: «Ты ни в чем не виновна, но еще можешь пострадать во мнении людском». Как смеете вы не верить Пушкину! Его гениальное предвидение и в этом не обмануло его. Сколько же страданий выпало на долю Натальи Николаевны и детей Пушкина!»

На могилу Жуковского я тоже положила розу. Ты знаешь, Гриша, я последнее время много читала о нем. Это был настоящий друг Пушкина. А какой поэт! Какой удивительный человек! И так ярко я представляю теперь его даже по одним только письмам к Пушкину. Думаю, что правы те исследователи, которые писали, что если бы не было Жуковского, то не было бы и Пушкина.

В то время как Пушкин только начинал свой поэтический путь, Жуковский был первым поэтом России, поэтом замечательным. Его искренние, полные настроения стихи стали народными стихами, так же как пушкинские сказки. Его переводы знакомили русских с произведениями поэтов других стран. А это так нужно было тогда для его родины. Чужеземное под его пером становилось русским. Он пламенно любил родину. Это невозможно не почувствовать, например, в таком четверостишье:

Отчизне кубок сей, друзья,

О, Родина святая,

Какое сердце не дрожит,

Тебя благословляя?

Влияние Жуковского на Пушкина было, конечно, огромным. Однажды, перебирая под столом черновики, брошенные Жуковским, Пушкин сказал: «Что Жуковский бросает, нам еще пригодится».

Да что ж это я, целый доклад тебе сочинила. И опять мысленно живу в прошлом веке...

«Его стихов пленительная сладость пройдет веков завистливую даль»

Письмо Жуковского Пушкину. 12 ноября /?/ 1824 г. Петербург:

Милый друг, твое письмо привело бы в великое меня замешательство, если б твой брат не приехал с ним вместе в Петербург и не прибавил к нему своих словесных объяснений. Получив его, я точно не знал, на что решиться...

На письмо твое, в котором описываешь то, что случилось между тобою и отцом, не хочу отвечать, ибо не знаю, кого из вас обвинять и кого оправдывать. И твое письмо и рассказы Льва уверяют меня, что ты столько же не прав, сколько и отец твой. На все, что с тобою случилось и что ты сам на себя навлек, у меня один ответ: поэзия. Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастья и обратить в добро заслуженное; ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом; будь же этого достоин. В этой фразе вся твоя мораль, все твое возможное счастие и все вознаграждения. Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые, шелуха. Ты скажешь, что я проповедую со спокойного берега утопающему. Нет! Я стою на пустом берегу, вижу в волнах силача и знаю, что он не утонет, если употребит свою силу, и только показываю ему лучший берег, к которому он непременно доплывет, если захочет сам. Плыви, силач. А я обнимаю тебя. Уведомь непременно, что сделалось с твоим письмом. Читал «Онегина» и «Разговор», служащий ему предисловием: несравненно! По данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнасе. И какое место, если с высокостью гения соединишь и высокость цели! Милый брат по Аполлону! Это тебе возможно! А с этим будешь недоступен и для всего, что будет шуметь вокруг тебя в жизни.

Письмо Жуковского Пушкину. Вторая половина сентября 1825 г. г. Петербург:

Ты, как я вижу, предал в руце мои только дух свой, любезнейший сын. А мне, право, до духу твоего нет дела: он жив и будет жив, ибо весьма живущ. Подавай-ко мне свое грешное тело, то есть свой аневризм. С этим прекрасным аневризмом не уцелеет и дух твой.

Дух же твой нужен мне для твоего «Годунова», для твоих десяти будущих поэм, для твоей славы и для исправления светлым будущим всего темного прошедшего. Слышишь ли, Бейрон Сергеевич! Но смотри же: Бейрон на лире, а не Бейрон на деле: комментарий на эту фразу найдешь в письме Вяземского, в котором для тебя много разительной правды! Этот Вяземский очень умный человек и часто говорит дело. Мне лучше его ничего нельзя сказать тебе. Да и не нужно. Я было крепко рассердился на тебя за твое письмо к сестре и к Мойеру; но твоя библейская фраза меня с тобою помирила. Прошу покорнейше уважать свою жизнь и помнить, что можешь сделать в ней много прекрасного, несмотря ни на какие обстоятельства. Следовательно, вот чего от тебя требую: вспомнив, что н а - стала глубокая осень (ты обещал ею воспользоваться), собраться в дорогу, отправиться в Псков и, наняв для себя такую квартиру, в которой мог бы поместиться и Мойер, немедленно написать к нему, что ты в Пскове и что ты дождешься его в Пскове. Он мигом уничтожит твой аневризм. Ты возвратишься в свою Опочку, примешься с новым духом за своего «Годунова» и напишешь такого «Годунова», что у нас всех будет душа прыгать: слава победит обстоятельства. В этом я уверен. Твое дело теперь одно: не думать несколько времени ни о чем, кроме поэзии, и решиться пожить исключительно только для высокой поэзии. Создай что-нибудь бессмертное, и самые беды твои (которые сам же состряпал) разлетятся в прах. Дай способ друзьям твоим указать на что-нибудь твое превосходное, великое, тогда им будет легко поправить судьбу твою, тогда они будут иметь на это неотъемлемое право. Ты сам себя не понимаешь; ты только бунтуешь, как ребенок, против несчастья, которое само есть не иное что, как плод твоего ребячества: а у тебя такие есть способы сладить с своею судьбою, каких нет у простых сынов сего света. способы благородные, высокие. Перестань быть эпиграммой, будь поэмой.

И я ваш покорный слуга

Жуковский.

Уведомь немедленно, на что решишься касательно Пскова, Мойера и аневризма.

Безумный крик Натальи Николаевны: «Пушкин, ты будешь жить!» Ее, бесчувственную, на руках вынесли из комнаты. Установилась жуткая тишина. Молча, не шевелясь, друзья и родные стояли над ним, не смея нарушить великого таинства смерти.

Потом неслышно разошлись. Остался Жуковский. Он взял стул, поставил его у дивана. Сел и долго смотрел на Пушкина. Не мог оторвать взгляда от его мертвого лица, и странный покой овладевал им. Он никогда не видел этого выражения, о котором он писал потом Сергею Львовичу Пушкину:

Я сказать словами не умею. Это был не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было даже и выражение поэтическое! Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание.. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: — «Что видишь, друг?» И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его, как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти.

Жуковский долго сидел так, глядя в мертвое лицо друга. Потом встал, склонился в низком, долгом поклоне и вышел со странным успокоением в душе.